Встреча 21 июля
Константин Симонов
КУКЛА
Мы сняли куклу со штабной машины.
Спасая жизнь, ссылаясь на войну,
Три офицера — храбрые мужчины —
Ее в машине бросили одну.

Привязанная ниточкой за шею,
Она, бежать отчаявшись давно,
Смотрела на разбитые траншеи,
Дрожа в своем холодном кимоно.

Земли и бревен взорванные глыбы;
Кто не был мертв, тот был у нас в плену.
В тот день они и женщину могли бы,
Как эту куклу, бросить здесь одну…

Когда я вспоминаю пораженье,
Всю горечь их отчаянья и страх,
Я вижу не воронки в три сажени,
Не трупы на дымящихся кострах,-

Я вижу глаз ее косые щелки,
Пучок волос, затянутый узлом,
Я вижу куклу, на крученом шелке
Висящую за выбитым стеклом.

***
Жди меня, и я вернусь.
Только очень жди,
Жди, когда наводят грусть
Желтые дожди,
Жди, когда снега метут,
Жди, когда жара,
Жди, когда других не ждут,
Позабыв вчера.
Жди, когда из дальних мест
Писем не придет,
Жди, когда уж надоест
Всем, кто вместе ждет.

Жди меня, и я вернусь,
Не желай добра
Всем, кто знает наизусть,
Что забыть пора.
Пусть поверят сын и мать
В то, что нет меня,
Пусть друзья устанут ждать,
Сядут у огня,
Выпьют горькое вино
На помин души…
Жди. И с ними заодно
Выпить не спеши.

Жди меня, и я вернусь,
Всем смертям назло.
Кто не ждал меня, тот пусть
Скажет: — Повезло.
Не понять, не ждавшим им,
Как среди огня
Ожиданием своим
Ты спасла меня.
Как я выжил, будем знать
Только мы с тобой,-
Просто ты умела ждать,
Как никто другой.

АНГЛИЙСКОЕ ВОЕННОЕ КЛАДБИЩЕ
Здесь нет ни остролистника, ни тиса.
Чужие камни и солончаки,
Проржавленные солнцем кипарисы
Как воткнутые в землю тесаки.

И спрятаны под их худые кроны
В земле, под серым слоем плитняка,
Побатальонно и поэскадронно
Построены британские войска.

Шумят тяжелые кусты сирени,
Раскачивая неба синеву,
И сторож, опустившись на колени,
На английский манер стрижет траву.

К солдатам на последние квартиры
Корабль привез из Англии цветы,
Груз красных черепиц из Девоншира,
Колючие терновые кусты.

Солдатам на чужбине лучше спится,
Когда холмы у них над головой
Обложены английской черепицей,
Обсажены английскою травой.

На медных досках, на камнях надгробных,
На пыльных пирамидах из гранат
Английский гравер вырезал подробно
Число солдат и номера бригад.

Но прежде чем на судно погрузить их,
Боясь превратностей чужой земли,
Все надписи о горестных событьях
На русский второпях перевели.

Бродяга-переводчик неуклюже
Переиначил русские слова,
В которых о почтенье к праху мужа
Просила безутешная вдова:

"Сержант покойный спит здесь. Ради бога,
С почтением склонись пред этот крест!"
Как много миль от Англии, как много
Морских узлов от жен и от невест.

В чужом краю его обидеть могут,
И землю распахать, и гроб сломать.
Вы слышите! Не смейте, ради бога!
Об этом просят вас жена и мать!

Напрасный страх. Уже дряхлеют даты
На памятниках дедам и отцам.
Спокойно спят британские солдаты.
Мы никогда не мстили мертвецам.

***
Я, перебрав весь год, не вижу
Того счастливого числа,
Когда всего верней и ближе
Со мной ты связана была.

Я помню зал для репетиций
И свет, зажженный, как на грех,
И шепот твой, что не годится
Так делать на виду у всех.

Твой звездный плащ из старой драмы
И хлыст наездницы в руках,
И твой побег со сцены прямо
Ко мне на легких каблуках.

Нет, не тогда. Так, может, летом,
Когда, на сутки отпуск взяв,
Я был у ног твоих с рассветом,
Машину за ночь доконав.

Какой была ты сонной-сонной,
Вскочив с кровати босиком,
К моей шинели пропыленной
Как прижималась ты лицом!

Как бились жилки голубые
На шее под моей рукой!
В то утро, может быть, впервые
Ты показалась мне женой.

И все же не тогда, я знаю,
Ты самой близкой мне была.
Теперь я вспомнил: ночь глухая,
Обледенелая скала…

Майор, проверив по карманам,
В тыл приказал бумаг не брать;
Когда придется, безымянным
Разведчик должен умирать.

Мы к полночи дошли и ждали,
По грудь зарытые в снегу.
Огни далекие бежали
На том, на русском, берегу…

Теперь я сознаюсь в обмане:
Готовясь умереть в бою,
Я все-таки с собой в кармане
Нес фотографию твою.

Она под северным сияньем
В ту ночь казалась голубой,
Казалось, вот сейчас мы встанем
И об руку пойдем с тобой.

Казалось, в том же платье белом,
Как в летний день снята была,
Ты по камням оледенелым
Со мной невидимо прошла.

За смелость не прося прощенья,
Клянусь, что, если доживу,
Ту ночь я ночью обрученья
С тобою вместе назову.

***
Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины,
Как шли бесконечные, злые дожди,
Как кринки несли нам усталые женщины,
Прижав, как детей, от дождя их к груди,

Как слёзы они вытирали украдкою,
Как вслед нам шептали: -Господь вас спаси!-
И снова себя называли солдатками,
Как встарь повелось на великой Руси.

Слезами измеренный чаще, чем верстами,
Шел тракт, на пригорках скрываясь из глаз:
Деревни, деревни, деревни с погостами,
Как будто на них вся Россия сошлась,

Как будто за каждою русской околицей,
Крестом своих рук ограждая живых,
Всем миром сойдясь, наши прадеды молятся
За в бога не верящих внуков своих.

Ты знаешь, наверное, все-таки Родина —
Не дом городской, где я празднично жил,
А эти проселки, что дедами пройдены,
С простыми крестами их русских могил.

Не знаю, как ты, а меня с деревенскою
Дорожной тоской от села до села,
Со вдовьей слезою и с песнею женскою
Впервые война на проселках свела.

Ты помнишь, Алеша: изба под Борисовом,
По мертвому плачущий девичий крик,
Седая старуха в салопчике плисовом,
Весь в белом, как на смерть одетый, старик.

Ну что им сказать, чем утешить могли мы их?
Но, горе поняв своим бабьим чутьем,
Ты помнишь, старуха сказала:- Родимые,
Покуда идите, мы вас подождем.

«Мы вас подождем!»- говорили нам пажити.
«Мы вас подождем!»- говорили леса.
Ты знаешь, Алеша, ночами мне кажется,
Что следом за мной их идут голоса.

По русским обычаям, только пожарища
На русской земле раскидав позади,
На наших глазах умирали товарищи,
По-русски рубаху рванув на груди.

Нас пули с тобою пока еще милуют.
Но, трижды поверив, что жизнь уже вся,
Я все-таки горд был за самую милую,
За горькую землю, где я родился,

За то, что на ней умереть мне завещано,
Что русская мать нас на свет родила,
Что, в бой провожая нас, русская женщина
По-русски три раза меня обняла.

***
Словно смотришь в бинокль перевернутый —
Все, что сзади осталось, уменьшено,
На вокзале, метелью подернутом,
Где-то плачет далекая женщина.

Снежный ком, обращенный в горошину, —
Ее горе отсюда невидимо;
Как и всем нам, войною непрошено
Мне жестокое зрение выдано.

Что-то очень большое и страшное,
На штыках принесенное временем,
Не дает нам увидеть вчерашнего
Нашим гневным сегодняшним зрением.

Мы, пройдя через кровь и страдания,
Снова к прошлому взглядом приблизимся,
Но на этом далеком свидании
До былой слепоты не унизимся.

Слишком много друзей не докличется
Повидавшее смерть поколение,
И обратно не все увеличится
В нашем горем испытанном зрении.

***
Мы оба с тобою из племени,
Где если дружить — так дружить,
Где смело прошедшего времени
Не терпят в глаголе «любить».

Так лучше представь меня мертвого,
Такого, чтоб вспомнить добром,
Не осенью сорок четвертого,
А где-нибудь в сорок втором.

Где мужество я обнаруживал,
Где строго, как юноша, жил,
Где, верно, любви я заслуживал
И все-таки не заслужил.

Представь себе Север, метельную
Полярную ночь на снегу,
Представь себе рану смертельную
И то, что я встать не могу;

Представь себе это известие
В то трудное время мое,
Когда еще дальше предместия
Не занял я сердце твое,

Когда за горами, за долами
Жила ты, другого любя,
Когда из огня да и в полымя
Меж нами бросало тебя.

Давай с тобой так и условимся:
Тогдашний — я умер. Бог с ним.
А с нынешним мной — остановимся
И заново поговорим.

***
Я много жил в гостиницах,
Слезал на дальних станциях,
Что впереди раскинется —
Все позади останется.

Я не скучал в провинции,
Довольный переменами,
Все мелкие провинности
Не называл изменами.

Искал хотя б прохожую,
Далекую, неверную,
Хоть на тебя похожую…
Такой и нет, наверное,

Такой, что вдруг приснится мне;
То серые, то синие
Глаза твои с ресницами
В ноябрьском первом инее.

Лицо твое усталое,
Несхожее с портретами,
С мороза губы талые,
От снега мной согретые,

И твой лениво брошенный
Взгляд, означавший искони:
Не я тобою прошенный,
Не я тобою исканный,

Я только так, обласканный
За то, что в ночь с порошею,
За то, что в холод сказкою
Согрел тебя хорошею.

И веришь ли, что странною
Мечтой себя тревожу я:
И ты не та, желанная,
А только так, похожая.

ТОСКА
«Что ты затосковал?»
— «Она ушла».
— «Кто?»
— «Женщина.
И не вернется,
Не сядет рядом у стола,
Не разольет нам чай, не улыбнется;
Пока не отыщу ее следа —
Ни есть, ни пить спокойно не смогу я…»
— «Брось тосковать!
Что за беда?
Поищем —
И найдем другую».
__________________

«Что ты затосковал?»
— «Она ушла!»
— «Кто?»
— «Муза.
Всё сидела рядом.
И вдруг ушла и даже не могла
Предупредить хоть словом или взглядом.
Что ни пишу с тех пор — все бестолочь, вода,
Чернильные расплывшиеся пятна…»
— «Брось тосковать!
Что за беда?
Догоним, приведем обратно».
__________________

«Что ты затосковал?»
— «Да так…
Вот фотография прибита косо.
Дождь на дворе,
Забыл купить табак,
Обшарил стол — нигде ни папиросы.
Ни день, ни ночь —
Какой-то средний час.
И скучно, и не знаешь, что такое…»
— «Ну что ж, тоскуй.
На этот раз
Ты пойман настоящею тоскою…»

***
Тринадцать лет. Кино в Рязани,
Тапер с жестокою душой,
И на заштопанном экране
Страданья женщины чужой;

Погоня в Западной пустыне,
Калифорнийская гроза,
И погибавшей героини
Невероятные глаза.

Но в детстве можно всё на свете,
И за двугривенный в кино
Я мог, как могут только дети,
Из зала прыгнуть в полотно.

Убить врага из пистолета,
Догнать, спасти, прижать к груди.
И счастье было рядом где-то,
Там за экраном, впереди.

Когда теперь я в темном зале
Увижу вдруг твои глаза,
В которых тайные печали
Не выдаст женская слеза,

Как я хочу придумать средство,
Чтоб счастье было впереди,
Чтоб хоть на час вернуться в детство,
Догнать, спасти, прижать к груди…

***
Бывает, слово «ненавижу»
Звучит слабей, чем «не увижу».
Не взрыв, не выстрел, не гроза
А белые, как смерть, глаза
И белый голос: не увижу.
Как в камень вмерзшая слеза.
Встреча 21 июля
Арсений Тарковский
***
Стол накрыт на шестерых —
Розы да хрусталь…
А среди гостей моих —
Горе да печаль.

И со мною мой отец,
И со мною брат.
Час проходит. Наконец
У дверей стучат.

Как двенадцать лет назад,
Холодна рука,
И немодные шумят
Синие шелка.

И вино поет из тьмы,
И звенит стекло:
«Как тебя любили мы,
Сколько лет прошло».

Улыбнется мне отец,
Брат нальет вина,
Даст мне руку без колец,
Скажет мне она:

«Каблучки мои в пыли,
Выцвела коса,
И звучат из-под земли
Наши голоса».

ЖИЗНЬ, ЖИЗНЬ
I
Предчувствиям не верю, и примет
Я не боюсь. Ни клеветы, ни яда
Я не бегу. На свете смерти нет:
Бессмертны все. Бессмертно всё. Не надо
Бояться смерти ни в семнадцать лет,
Ни в семьдесят. Есть только явь и свет,
Ни тьмы, ни смерти нет на этом свете.
Мы все уже на берегу морском,
И я из тех, кто выбирает сети,
Когда идет бессмертье косяком.

II
Живите в доме — и не рухнет дом.
Я вызову любое из столетий,
Войду в него и дом построю в нем.
Вот почему со мною ваши дети
И жены ваши за одним столом,-
А стол один и прадеду и внуку:
Грядущее свершается сейчас,
И если я приподымаю руку,
Все пять лучей останутся у вас.
Я каждый день минувшего, как крепью,
Ключицами своими подпирал,
Измерил время землемерной цепью
И сквозь него прошел, как сквозь Урал.

III
Я век себе по росту подбирал.
Мы шли на юг, держали пыль над степью;
Бурьян чадил; кузнечик баловал,
Подковы трогал усом, и пророчил,
И гибелью грозил мне, как монах.
Судьбу свою к седлу я приторочил;
Я и сейчас в грядущих временах,
Как мальчик, привстаю на стременах.

Мне моего бессмертия довольно,
Чтоб кровь моя из века в век текла.
За верный угол ровного тепла
Я жизнью заплатил бы своевольно,
Когда б ее летучая игла
Меня, как нить, по свету не вела.

***
Мне в черный день приснится
Высокая звезда,
Глубокая криница,
Студеная вода
И крестики сирени
В росе у самых глаз.
Но больше нет ступени —
И тени спрячут нас.

И если вышли двое
На волю из тюрьмы,
То это мы с тобою,
Одни на свете мы,
И мы уже не дети,
И разве я не прав,
Когда всего на свете
Светлее твой рукав.

Что с нами ни случится,
В мой самый черный день,
Мне в черный день приснится
Криница и сирень,
И тонкое колечко,
И твой простой наряд,
И на мосту за речкой
Колеса простучат.

На свете все проходит,
И даже эта ночь
Проходит и уводит
Тебя из сада прочь.
И разве в нашей власти
Вернуть свою зарю?
На собственное счастье
Я как слепой смотрю.

Стучат. Кто там?- Мария.-
Отворишь дверь.- Кто там?-
Ответа нет. Живые
Не так приходят к нам,
Их поступь тяжелее,
И руки у живых
Грубее и теплее
Незримых рук твоих.

— Где ты была?- Ответа
Не слышу на вопрос.
Быть может, сон мой — это
Невнятный стук колес
Там, на мосту, за речкой,
Где светится звезда,
И кануло колечко
В криницу навсегда.

***
Меркнет зрение — сила моя,
Два незримых алмазных копья;
Глохнет слух, полный давнего грома
И дыхания отчего дома;
Жестких мышц ослабели узлы,
Как на пашне седые волы;
И не светятся больше ночами
Два крыла у меня за плечами.

Я свеча, я сгорел на пиру.
Соберите мой воск поутру,
И подскажет вам эта страница,
Как вам плакать и чем вам гордиться
Как веселья последнюю треть
Раздарить и легко умереть,
И под сенью случайного крова
Загореться посмертно, как слово.

ПЕРЕВОДЧИК
Шах с бараньей мордой — на троне.
Самарканд — на шахской ладони.
У подножья — лиса в чалме
С тысячью двустиший в уме.
Розы сахаринной породы,
Соловьиная пахлава.
Ах, восточные переводы,
Как болит от вас голова.

Полуголый палач в застенке
Воду пьет и таращит зенки.
Все равно. Мертвеца в рядно
Зашивают, пока темно.
Спи без просыпу, царь природы,
Где твой меч и твои права?
Ах, восточные переводы,
Как болит от вас голова.

Да пребудет роза редифом,
Да царит над голодным тифом
И соленой паршой степей
Лунный выкормыш — соловей.
Для чего я лучшие годы
Продал за чужие слова?
Ах, восточные переводы,
Как болит от вас голова.

Зазубрил ли ты, переводчик,
Арифметику парных строчек?
Каково тебе по песку
Волочить старуху-тоску?
Ржа пустыни щепотью соды
Ни жива шипит, ни мертва.
Ах, восточные переводы,
Как болит от вас голова.

***
Вот и лето прошло,
Словно и не бывало.
На пригреве тепло.
Только этого мало.

Всё, что сбыться могло,
Мне, как лист пятипалый,
Прямо в руки легло.
Только этого мало.

Понапрасну ни зло,
Ни добро не пропало,
Всё горело светло.
Только этого мало.

Жизнь брала под крыло,
Берегла и спасала.
Мне и вправду везло.
Только этого мало.

Листьев не обожгло,
Веток не обломало…
День промыт, как стекло.
Только этого мало.

ПОЛЕВОЙ ГОСПИТАЛЬ
Стол повернули к свету. Я лежал
Вниз головой, как мясо на весах,
Душа моя на нитке колотилась,
И видел я себя со стороны:
Я без довесков был уравновешен
Базарной жирной гирей.
Это было
Посередине снежного щита,
Щербатого по западному краю,
В кругу незамерзающих болот,
Деревьев с перебитыми ногами
И железнодорожных полустанков
С расколотыми черепами, черных
От снежных шапок, то двойных, а то
Тройных.
В тот день остановилось время,
Не шли часы, и души поездов
По насыпям не пролетали больше
Без фонарей, на серых ластах пара,
И ни вороньих свадеб, ни метелей,
Ни оттепелей не было в том лимбе,
Где я лежал в позоре, в наготе,
В крови своей, вне поля тяготенья
Грядущего.

Но сдвинулся и на оси пошел
По кругу щит слепительного снега,
И низко у меня над головой
Семерка самолетов развернулась,
И марля, как древесная кора,
На теле затвердела, и бежала
Чужая кровь из колбы в жилы мне,
И я дышал, как рыба на песке,
Глотая твердый, слюдяной, земной,
Холодный и благословенный воздух.

Мне губы обметало, и еще
Меня поили с ложки, и еще
Не мог я вспомнить, как меня зовут,
Но ожил у меня на языке
Словарь царя Давида.

А потом
И снег сошел, и ранняя весна
На цыпочки привстала и деревья
Окутала своим платком зеленым.

***
Мне опостылели слова, слова, слова,
Я больше не могу превозносить права
На речь разумную, когда всю ночь о крышу
В отрепьях, как вдова, колотится листва.
Оказывается, я просто плохо слышу
И неразборчива ночная речь вдовства.
Меж нами есть родство. Меж нами нет родства.
И если я твержу деревьям сумасшедшим,
Что у меня в росе по локоть рукава,
То, кроме стона, им уже ответить нечем.

СЛОВАРЬ
Я ветвь меньшая от ствола России,
Я плоть ее, и до листвы моей
Доходят жилы влажные, стальные,
Льняные, кровяные, костяные,
Прямые продолжения корней.

Есть высоты властительная тяга,
И потому бессмертен я, пока
Течет по жилам — боль моя и благо —
Ключей подземных ледяная влага,
Все эр и эль святого языка.

Я призван к жизни кровью всех рождений
И всех смертей, я жил во времена,
Когда народа безымянный гений
Немую плоть предметов и явлений
Одушевлял, даруя имена.

Его словарь открыт во всю страницу,
От облаков до глубины земной. –
Разумной речи научить синицу
И лист единый заронить в криницу,
Зеленый, рдяный, ржавый, золотой…

ПЕРВЫЕ СВИДАНИЯ
Свиданий наших каждое мгновенье
Мы праздновали, как богоявленье,
Одни на целом свете. Ты была
Смелей и легче птичьего крыла,
По лестнице, как головокруженье,
Через ступень сбегала и вела
Сквозь влажную сирень в свои владенья
С той стороны зеркального стекла.

Когда настала ночь, была мне милость
Дарована, алтарные врата
Отворены, и в темноте светилась
И медленно клонилась нагота,
И, просыпаясь: «Будь благословенна!» —
Я говорил и знал, что дерзновенно
Мое благословенье: ты спала,
И тронуть веки синевой вселенной
К тебе сирень тянулась со стола,
И синевою тронутые веки
Спокойны были, и рука тепла.

А в хрустале пульсировали реки,
Дымились горы, брезжили моря,
И ты держала сферу на ладони
Хрустальную, и ты спала на троне,
И — боже правый! — ты была моя.
Ты пробудилась и преобразила
Вседневный человеческий словарь,
И речь по горло полнозвучной силой
Наполнилась, и слово ты раскрыло
Свой новый смысл и означало царь.

На свете все преобразилось, даже
Простые вещи — таз, кувшин,- когда
Стояла между нами, как на страже,
Слоистая и твердая вода.

Нас повело неведомо куда.
Пред нами расступались, как миражи,
Построенные чудом города,
Сама ложилась мята нам под ноги,
И птицам с нами было по дороге,
И рыбы подымались по реке,
И небо развернулось пред глазами…

Когда судьба по следу шла за нами,
Как сумасшедший с бритвою в руке.

***
Еще в ушах стоит и звон и гром,
У, как трезвонил вагоновожатый!

Туда ходил трамвай, и там была
Неспешная и мелкая река,
Вся в камыше и ряске.
Я и Валя
Сидим верхом на пушках у ворот
В Казенный сад, где двухсотлетний дуб,
Мороженщики, будка с лимонадом
И в синей раковине музыканты.
Июнь сияет над Казенным садом.
Труба бубнит, бьют в барабан, и флейта
Свистит, но слышно, как из-под подушки —
В полбарабана, в полтрубы, в полфлейты
И в четверть сна, в одну восьмую жизни.

Мы оба (в летних шляпах на резинке,
В сандалиях, в матросках с якорями)
Еще не знаем, кто из нас в живых
Останется, кого из нас убьют.
О судьбах наших нет еще и речи,
Нас дома ждет парное молоко,
И бабочки садятся нам на плечи,
И ласточки летают высоко.

ЧЕТВЕРТАЯ ПАЛАТА
Девочке в сером халате,
Аньке из детского дома,
В женской четвертой палате
Каждая малость знакома —

Кружка и запах лекарства,
Няньки дежурной указки
И тридевятое царство —
Пятна и трещины в краске.

Будто синица из клетки,
Глянет из-под одеяла:
Не просыпались соседки,
Утро еще не настало?

Востренький нос, восковые
Пальцы, льняная косица.
Мимо проходят живые.
— Что тебе, Анька?
— Не спится.

Ангел больничный за шторой
Светит одеждой туманной.
— Я за больной.
— За которой?
— Я за детдомовской Анной.

***
В последний месяц осени, на склоне
Суровой жизни,
Исполненный печали, я вошел
В безлиственный и безымянный лес.
Он был по край омыт молочно-белым
Стеклом тумана. По седым ветвям
Стекали слезы чистые, какими
Одни деревья плачут накануне
Всеобесцвечивающей зимы.
И тут случилось чудо: на закате
Забрезжила из тучи синева,
И яркий луч пробился, как в июне,
Как птичьей песни легкое копье,
Из дней грядущих в прошлое мое.
И плакали деревья накануне
Благих трудов и праздничных щедрот
Счастливых бурь, клубящихся в лазури,
И повели синицы хоровод,
Как будто руки по клавиатуре
Шли от земли до самых верхних нот.
Встреча 14 июля
Борис Пастернак
***
Быть знаменитым некрасиво.
Не это подымает ввысь.
Не надо заводить архива,
Над рукописями трястись.

Цель творчества — самоотдача,
А не шумиха, не успех.
Позорно, ничего не знача,
Быть притчей на устах у всех.

Но надо жить без самозванства,
Так жить, чтобы в конце концов
Привлечь к себе любовь пространства,
Услышать будущего зов.

И надо оставлять пробелы
В судьбе, а не среди бумаг,
Места и главы жизни целой
Отчеркивая на полях.

И окунаться в неизвестность,
И прятать в ней свои шаги,
Как прячется в тумане местность,
Когда в ней не видать ни зги.

Другие по живому следу
Пройдут твой путь за пядью пядь,
Но пораженья от победы
Ты сам не должен отличать.

И должен ни единой долькой
Не отступаться от лица,
Но быть живым, живым и только,
Живым и только до конца.

ВТОРАЯ БАЛЛАДА
На даче спят. B саду, до пят
Подветренном, кипят лохмотья.
Как флот в трехъярусном полете,
Деревьев паруса кипят.
Лопатами, как в листопад,
Гребут березы и осины.
На даче спят, укрывши спину,
Как только в раннем детстве спят.

Ревет фагот, гудит набат.
На даче спят под шум без плоти,
Под ровный шум на ровной ноте,
Под ветра яростный надсад.
Льет дождь, он хлынул с час назад.
Кипит деревьев парусина.
Льет дождь. На даче спят два сына,
Как только в раннем детстве спят.

Я просыпаюсь. Я объят
Открывшимся. Я на учете.
Я на земле, где вы живете,
И ваши тополя кипят.
Льет дождь. Да будет так же свят,
Как их невинная лавина…
Но я уж сплю наполовину,
Как только в раннем детстве спят.

Льет дождь. Я вижу сон: я взят
Обратно в ад, где всё в комплоте,
И женщин в детстве мучат тети,
А в браке дети теребят.
Льет дождь. Мне снится: из ребят
Я взят в науку к исполину,
И сплю под шум, месящий глину,
Как только в раннем детстве спят.

Светает. Мглистый банный чад.
Балкон плывет, как на плашкоте.
Как на плотах, кустов щепоти
И в каплях потный тес оград.
(Я видел вас раз пять подряд.)

Спи, быль. Спи жизни ночью длинной.
Усни, баллада, спи, былина,
Как только в раннем детстве спят.

СНЕГ ИДЕТ
Снег идет, снег идет.
К белым звездочкам в буране
Тянутся цветы герани
За оконный переплет.

Снег идет, и всё в смятеньи,
Всё пускается в полет,-
Черной лестницы ступени,
Перекрестка поворот.

Снег идет, снег идет,
Словно падают не хлопья,
А в заплатанном салопе
Сходит наземь небосвод.

Словно с видом чудака,
С верхней лестничной площадки,
Крадучись, играя в прятки,
Сходит небо с чердака.

Потому что жизнь не ждет.
Не оглянешься — и святки.
Только промежуток краткий,
Смотришь, там и новый год.

Снег идет, густой-густой.
В ногу с ним, стопами теми,
В том же темпе, с ленью той
Или с той же быстротой,
Может быть, проходит время?

Может быть, за годом год
Следуют, как снег идет,
Или как слова в поэме?

Снег идет, снег идет,
Снег идет, и всё в смятеньи:
Убеленный пешеход,
Удивленные растенья,
Перекрестка поворот.

***
Никого не будет в доме,
Кроме сумерек. Один
Зимний день в сквозном проеме
Незадернутых гардин.

Только белых мокрых комьев
Быстрый промельк маховой,
Только крыши, снег, и, кроме
Крыш и снега, никого.

И опять зачертит иней,
И опять завертит мной
Прошлогоднее унынье
И дела зимы иной.

И опять кольнут доныне
Не отпущенной виной,
И окно по крестовине
Сдавит голод дровяной.

Но нежданно по портьере
Пробежит вторженья дрожь,-
Тишину шагами меря.
Ты, как будущность, войдешь.

Ты появишься у двери
В чем-то белом, без причуд,
В чем-то, впрямь из тех материй,
Из которых хлопья шьют.

РОЖДЕСТВЕНСКАЯ ЗВЕЗДА
Стояла зима.
Дул ветер из степи.
И холодно было младенцу в вертепе
На склоне холма.

Его согревало дыханье вола.
Домашние звери
Стояли в пещере,
Над яслями теплая дымка плыла.

Доху отряхнув от постельной трухи
И зернышек проса,
Смотрели с утеса
Спросонья в полночную даль пастухи.

Вдали было поле в снегу и погост,
Ограды, надгробья,
Оглобля в сугробе,
И небо над кладбищем, полное звезд.

А рядом, неведомая перед тем,
Застенчивей плошки
В оконце сторожки
Мерцала звезда по пути в Вифлеем.

Она пламенела, как стог, в стороне
От неба и Бога,
Как отблеск поджога,
Как хутор в огне и пожар на гумне.

Она возвышалась горящей скирдой
Соломы и сена
Средь целой вселенной,
Встревоженной этою новой звездой.

Растущее зарево рдело над ней
И значило что-то,
И три звездочета
Спешили на зов небывалых огней.

За ними везли на верблюдах дары.
И ослики в сбруе, один малорослей
Другого, шажками спускались с горы.
И странным виденьем грядущей поры
Вставало вдали все пришедшее после.
Все мысли веков, все мечты, все миры,
Все будущее галерей и музеев,
Все шалости фей, все дела чародеев,
Все елки на свете, все сны детворы.

Весь трепет затепленных свечек, все цепи,
Все великолепье цветной мишуры…
…Все злей и свирепей дул ветер из степи…
…Все яблоки, все золотые шары.

Часть пруда скрывали верхушки ольхи,
Но часть было видно отлично отсюда
Сквозь гнезда грачей и деревьев верхи.
Как шли вдоль запруды ослы и верблюды,
Могли хорошо разглядеть пастухи.
— Пойдемте со всеми, поклонимся чуду, —
Сказали они, запахнув кожухи.

От шарканья по снегу сделалось жарко.
По яркой поляне листами слюды
Вели за хибарку босые следы.
На эти следы, как на пламя огарка,
Ворчали овчарки при свете звезды.

Морозная ночь походила на сказку,
И кто-то с навьюженной снежной гряды
Все время незримо входил в их ряды.
Собаки брели, озираясь с опаской,
И жались к подпаску, и ждали беды.

По той же дороге, чрез эту же местность
Шло несколько ангелов в гуще толпы.
Незримыми делала их бестелесность,
Но шаг оставлял отпечаток стопы.

У камня толпилась орава народу.
Светало. Означились кедров стволы.
— А кто вы такие? — спросила Мария.
— Мы племя пастушье и неба послы,
Пришли вознести вам обоим хвалы.
— Всем вместе нельзя. Подождите у входа.
Средь серой, как пепел, предутренней мглы
Топтались погонщики и овцеводы,
Ругались со всадниками пешеходы,
У выдолбленной водопойной колоды
Ревели верблюды, лягались ослы.

Светало. Рассвет, как пылинки золы,
Последние звезды сметал с небосвода.
И только волхвов из несметного сброда
Впустила Мария в отверстье скалы.

Он спал, весь сияющий, в яслях из дуба,
Как месяца луч в углубленье дупла.
Ему заменяли овчинную шубу
Ослиные губы и ноздри вола.

Стояли в тени, словно в сумраке хлева,
Шептались, едва подбирая слова.
Вдруг кто-то в потемках, немного налево
От яслей рукой отодвинул волхва,
И тот оглянулся: с порога на деву,
Как гостья, смотрела звезда Рождества.

МАРБУРГ
Я вздрагивал. Я загорался и гас.
Я трясся. Я сделал сейчас предложенье, —
Но поздно, я сдрейфил, и вот мне — отказ.
Как жаль ее слез! Я святого блаженней.

Я вышел на площадь. Я мог быть сочтен
Вторично родившимся. Каждая малость
Жила и, не ставя меня ни во что,
B прощальном значеньи своем подымалась.

Плитняк раскалялся, и улицы лоб
Был смугл, и на небо глядел исподлобья
Булыжник, и ветер, как лодочник, греб
По лицам. И все это были подобья.

Но, как бы то ни было, я избегал
Их взглядов. Я не замечал их приветствий.
Я знать ничего не хотел из богатств.
Я вон вырывался, чтоб не разреветься.

Инстинкт прирожденный, старик-подхалим,
Был невыносим мне. Он крался бок о бок
И думал: «Ребячья зазноба. За ним,
К несчастью, придется присматривать в оба».

«Шагни, и еще раз», — твердил мне инстинкт,
И вел меня мудро, как старый схоластик,
Чрез девственный, непроходимый тростник
Нагретых деревьев, сирени и страсти.

«Научишься шагом, а после хоть в бег», —
Твердил он, и новое солнце с зенита
Смотрело, как сызнова учат ходьбе
Туземца планеты на новой планиде.

Одних это все ослепляло. Другим —
Той тьмою казалось, что глаз хоть выколи.
Копались цыплята в кустах георгин,
Сверчки и стрекозы, как часики, тикали.

Плыла черепица, и полдень смотрел,
Не смаргивая, на кровли. А в Марбурге
Кто, громко свища, мастерил самострел,
Кто молча готовился к Троицкой ярмарке.

Желтел, облака пожирая, песок.
Предгрозье играло бровями кустарника.
И небо спекалось, упав на кусок
Кровоостанавливающей арники.

В тот день всю тебя, от гребенок до ног,
Как трагик в провинции драму Шекспирову,
Носил я с собою и знал назубок,
Шатался по городу и репетировал.

Когда я упал пред тобой, охватив
Туман этот, лед этот, эту поверхность
(Как ты хороша!) — этот вихрь духоты —
О чем ты? Опомнись! Пропало. Отвергнут.
___________________
Тут жил Мартин Лютер. Там — братья Гримм.
Когтистые крыши. Деревья. Надгробья.
И все это помнит и тянется к ним.
Все — живо. И все это тоже — подобья.

О, нити любви! Улови, перейми.
Но как ты громаден, обезьяний,
Когда над надмирными жизни дверьми,
Как равный, читаешь свое описанье!

Когда-то под рыцарским этим гнездом
Чума полыхала. А нынешний жуел —
Насупленный лязг и полет поездов
Из жарко, как ульи, курящихся дупел.

Нет, я не пойду туда завтра. Отказ —
Полнее прощанья. Bсе ясно. Мы квиты.
Да и оторвусь ли от газа, от касс,-
Что будет со мною, старинные плиты?

Повсюду портпледы разложит туман,
И в обе оконницы вставят по месяцу.
Тоска пассажиркой скользнет по томам
И с книжкою на оттоманке поместится.

Чего же я трушу? Bедь я, как грамматику,
Бессонницу знаю. Стрясется — спасут.
Рассудок? Но он — как луна для лунатика.
Мы в дружбе, но я не его сосуд.

Ведь ночи играть садятся в шахматы
Со мной на лунном паркетном полу,
Акацией пахнет, и окна распахнуты,
И страсть, как свидетель, седеет в углу.

И тополь — король. Я играю с бессонницей.
И ферзь — соловей. Я тянусь к соловью.
И ночь побеждает, фигуры сторонятся,
Я белое утро в лицо узнаю.

***
О, знал бы я, что так бывает,
Когда пускался на дебют,
Что строчки с кровью — убивают,
Нахлынут горлом и убьют!

От шуток с этой подоплекой
Я б отказался наотрез.
Начало было так далеко,
Так робок первый интерес.

Но старость — это Рим, который
Взамен турусов и колес
Не читки требует с актера,
А полной гибели всерьез.

Когда строку диктует чувство,
Оно на сцену шлет раба,
И тут кончается искусство,
И дышат почва и судьба.

ИЗ СУЕВЕРЬЯ
Коробка с красным померанцем —
Моя каморка.
О, не об номера ж мараться
По гроб, до морга!

Я поселился здесь вторично
Из суеверья.
Обоев цвет, как дуб, коричнев
И — пенье двери.

Из рук не выпускал защелки.
Ты вырывалась.
И чуб касался чудной челки
И губы — фиалок.

О неженка, во имя прежних
И в этот раз твой
Наряд щебечет, как подснежник
Апрелю: «Здравствуй!»

Грех думать — ты не из весталок:
Вошла со стулом,
Как с полки, жизнь мою достала
И пыль обдула.

ЗИМНЯЯ НОЧЬ
Мело, мело по всей земле
Во все пределы.
Свеча горела на столе,
Свеча горела.

Как летом роем мошкара
Летит на пламя,
Слетались хлопья со двора
К оконной раме.

Метель лепила на стекле
Кружки и стрелы.
Свеча горела на столе,
Свеча горела.

На озаренный потолок
Ложились тени,
Скрещенья рук, скрещенья ног,
Судьбы скрещенья.

И падали два башмачка
Со стуком на пол.
И воск слезами с ночника
На платье капал.

И все терялось в снежной мгле
Седой и белой.
Свеча горела на столе,
Свеча горела.

На свечку дуло из угла,
И жар соблазна
Вздымал, как ангел, два крыла
Крестообразно.

Мело весь месяц в феврале,
И то и дело
Свеча горела на столе,
Свеча горела.

ПОЭЗИЯ
Поэзия, я буду клясться
Тобой и кончу, прохрипев:
Ты не осанка сладкогласца,
Ты — лето с местом в третьем классе,
Ты — пригород, а не припев.

Ты — душная, как май, Ямская,
Шевардина ночной редут,
Где тучи стоны испускают
И врозь по роспуске идут.

И в рельсовом витье двояся,—
Предместье, а не перепев,—
Ползут с вокзалов восвояси
Не с песней, а оторопев.

Отростки ливня грязнут в гроздьях
И долго, долго, до зари,
Кропают с кровель свой акростих,
Пуская в рифму пузыри.

Поэзия, когда под краном
Пустой, как цинк ведра, трюизм,
То и тогда струя сохранна,
Тетрадь подставлена,— струись!

ГАМЛЕТ
Гул затих. Я вышел на подмостки.
Прислонясь к дверному косяку,
Я ловлю в далеком отголоске,
Что случится на моем веку.

На меня наставлен сумрак ночи
Тысячью биноклей на оси.
Если только можно, Aвва Oтче,
Чашу эту мимо пронеси.

Я люблю твой замысел упрямый
И играть согласен эту роль.
Но сейчас идет другая драма,
И на этот раз меня уволь.

Но продуман распорядок действий,
И неотвратим конец пути.
Я один, все тонет в фарисействе.
Жизнь прожить — не поле перейти.

АВГУСТ
Как обещало, не обманывая,
Проникло солнце утром рано
Косою полосой шафрановою
От занавеси до дивана.

Оно покрыло жаркой охрою
Соседний лес, дома поселка,
Мою постель, подушку мокрую,
И край стены за книжной полкой.

Я вспомнил, по какому поводу
Слегка увлажнена подушка.
Мне снилось, что ко мне на проводы
Шли по лесу вы друг за дружкой.

Вы шли толпою, врозь и парами,
Вдруг кто-то вспомнил, что сегодня
Шестое августа по старому,
Преображение Господне.

Обыкновенно свет без пламени
Исходит в этот день с Фавора,
И осень, ясная, как знаменье,
К себе приковывает взоры.

И вы прошли сквозь мелкий, нищенский,
Нагой, трепещущий ольшаник
В имбирно-красный лес кладбищенский,
Горевший, как печатный пряник.

С притихшими его вершинами
Соседствовало небо важно,
И голосами петушиными
Перекликалась даль протяжно.

В лесу казенной землемершею
Стояла смерть среди погоста,
Смотря в лицо мое умершее,
Чтоб вырыть яму мне по росту.

Был всеми ощутим физически
Спокойный голос чей-то рядом.
То прежний голос мой провидческий
Звучал, не тронутый распадом:

«Прощай, лазурь преображенская
И золото второго Спаса
Смягчи последней лаской женскою
Мне горечь рокового часа.

Прощайте, годы безвременщины,
Простимся, бездне унижений
Бросающая вызов женщина!
Я — поле твоего сражения.

Прощай, размах крыла расправленный,
Полета вольное упорство,
И образ мира, в слове явленный,
И творчество, и чудотворство».
Встреча 7 июля
Игорь Волгин
* * *
Отец уже три года не вставал.
Родня, как это водится, слиняла.
И мать, влачась, как на лесоповал,
ему с усильем памперсы меняла.

Им было девяносто. Три войны.
Бог миловал отсиживать на нарах.
Путевка в Крым. Агония страны.
Бред перестройки. Дача в Катуарах.

И мать пряла так долго эту нить
лишь для того,
чтоб не сказаться стервой, —
чтобы самой отца похоронить.
Но вышло так — ее призвали первой.

И, уходя в тот несказанный край,
где нет ни льгот, ни времени, ни правил,
она шепнула: «Лёня, догоняй!» —
и ждать себя отец мой не заставил.

Они ушли в две тысячи втором.
А я живу. И ничего такого.
И мир не рухнул. И не грянул гром —
лишь Сколковым назвали Востряково.

***
На изломе жизни, на излете,
у ларька, где жмутся алкаши,
если хочешь — думай о работе,
хочешь — о спасении души.

Что работца — ну ее в болотце:
без нее-то дел невпроворот.
А душа, коль есть, она спасется,
если только дать ей укорот.

Обозри своим блудливым оком
этот вечно длящийся бардак.
Постарайся мыслить о высоком,
а о низком — мыслишь ты и так.

Гордый, как в изгнании Овидий,
и непогрешимый, как дебил,
вспомни лучше тех, кого обидел,
вспомни всех, кого недолюбил.

Мой двойник, мой двоечник угрюмый,
собутыльник, старый раздолбай,
о стране, прошу тебя, подумай,
задний ум со скрежетом врубай.

Человеком ныне будь и присно —
сапиенсом, если повезет.
Может быть, любезная отчизна
от тебя лишь этого и ждет.

И она, ценя твой подвиг ратный,
двинет по дороге столбовой.
И простит мне стих нетолерантный,
запоздалый, злобный, лобовой.

***
В памяти твердой и ясном уме,
не говоривший ни бе и не ме,
я заявляю публично:
прошлое мне безразлично.

Что там мутилось за гранью веков,
кто пробирался к царице в альков —
я разбираться не стану:
мне это по барабану.

С кем А. С. Пушкин шампанское пил,
кто там геройствовал у Фермопил,
быстры ли струги у Стеньки —
мне это, в общем, до феньки.

Цезарь ли кем-то когда-то убит,
Ленин ли пестует Брестский гамбит,
Данте ль откуда-то выжит —
это меня не колышет.

Вправду ль крестили кого-то в Днепре,
что написали Мольер и Рабле —
вместе, а может, отдельно —
мне это все параллельно.

Плачет ли сердце в гитарной струне,
тень ли мелькает в туманном окне
тютчево-блоково-фетово —
это мне все фиолетово.

Сиюминутность ценя однову,
я без оглядки отныне живу.
Кушаю рябчиков с грядки,
ибо живу без оглядки.

Сонму тупых исторических лиц
предпочитаю смешливых девиц,
чей без сомнений и споров
ум занимает Киркоров.

* * *
Три женщины, которых я любил,
и у которых сам был на примете,
и с коими расстался, как дебил, —
из них, положим, двух уж нет на свете.

Одна была созданием небес,
чистейшим сном, сияньем глаз невинных.
Ее портреты асы ВВС,
взмывая к звездам, вешали в кабинах.

Она, грустя, садилась за клавир.
Она простых придерживалась правил.
И, может быть, оставила сей мир
лишь потому, что он ее оставил.

Зато другая наломала дров —
безбашница, что гарцевала в Битце,
изменщица, оторва из оторв,
чьи ножки были лучшими в столице.

Она портвейн глушила из горла,
зане искала душу в человеке.
И, не найдя, до срока умерла —
не знаю точно, кажется, в Бишкеке.

О третьей же я лучше умолчу.
Лишь уповаю с истовою силой,
что на помин души ее свечу
мне не затеплить, Бог меня помилуй.

* * *
Пермь — быв. г. Молотов, ныне Пермь
(Из энциклопедии)

Я родился в городе Перми.
Я Перми не помню, черт возьми.

Железнодорожная больница.
Родовспомогательная часть.
Бытие пока еще мне снится,
от небытия не отлучась.

Год военный, голый, откровенный.
Жизнь и смерть, глядящие в упор,
подразумевают неотменный
выносимый ими приговор.

Враг стоит от Волги до Ла-Манша,
и отца дорога далека.
Чем утешит мама, дебютантша,
военкора с корочкой "Гудка"?

И, эвакуацией заброшен
на брюхатый танками Урал,
я на свет являюсь недоношен —
немцам на смех, черт бы их побрал!

Я на свет являюсь — безымянный,
осененный смертною пургой.
Не особо, в общем, и желанный,
но хранимый тайною рукой —

в городе, где все мне незнакомо,
где забит балетными отель,
названном по имени наркома,
как противотанковый коктейль.

И у края жизни непочатой
выживаю с прочими детьми
я — москвич, под бомбами зачатый
и рожденный в городе Перми,

где блаженно сплю, один из судей
той страны, не сдавшейся в бою,
чьи фронты из всех своих орудий
мне играют баюшки-баю.

* * *
За пять минут до битвы Курской,
как водится, в тени ветвей,
на полосе ничейной, узкой
шальной защелкал соловей.

За пять минут до канонады,
в лесу, на линии огня,
он выводил свои рулады,
в ночи отчаянно звеня.

Но бог войны, тоской объятый,
с азартом сумрачным в крови
воскликнул: "Чур, певец проклятый,
певец небес, певец любви!".

И пушки грянули. И с тыла
рванулись танки на простор.
…И в мире стало все как было,
как все в нем было до сих пор.

* * *
Ударил дождь по темному стеклу,
сверкнул огонь — и сад мой озарился.
И я подумал:
"Если я умру,
зачем на белый свет я появился?".

...Шумел мой сад — тяжелые плоды
влекло с дерев,
и словно бы к истокам
стремились струи темные воды,
задушенно хрипя, по водостокам.

Я не знавал такого отродясь!
Но прошлое, представшее воочью,
внушало мысль, что некто, осердясь,
меня прибрать задумал этой ночью.

Под стон дубов, что гнулись на ветру,
под гром небес, взывающих к расплате,
я так подумал:
"Если я умру,
то это будет очень даже кстати..."

...Но блеск угас, раздался сиплый глас,
гласил петух — дух умиротворенья —
и отвращал смущение от нас,
и прекращал стихий коловращенье.

Сползал туман с очнувшихся берез,
стекали капли с листьев бересклета,
и запах роз, осилив запах гроз,
казалось, мир сулил нам в это лето.

— Дыши, — шумели ели, — и скажи,
что, в общем, нет причин для беспокойства
и что на состояние души
влияют атмосферные расстройства!

— Все это так, — твердил я, — это так —
опять тверды разверзшиеся тверди!
Но эта ночь, но молнии, но мрак,
но эти мысли странные — о смерти...

* * *
Коль режим полового покоя
прописал тебе лечащий врач,
убедившись, что это такое,
не ропщи, не надейся, не плачь.

Утомлённое тело покоя,
затаись, как на пенсии тать,
и режим полового покоя
по часам начинай соблюдать.

Прилетит к тебе Оле Лукойе
и почувствуешь ты, недвижим,
что режим полового покоя
самый добрый на свете режим.

Если встретишь ты женщину, коя
проявляет к тебе интерес,
не нарушь полового покоя,
ибо счастье возможно и без.

Путь безумствуют Рубенс и Гойя,
но до греческих, скажем, календ
пребывай в состоянье покоя,
как потомственный индифферент.

Одуряющий запах левкоя
и закат, что горит за рекой…
Но режим полового покоя
абсолютен, как вечный покой.

Будет небо сиять голубое,
где паришь ты почти невесом,
времена полового разбоя
вспоминая, как сладостный сон.

* * *
Люби меня таким, каков
я есть – иным уже не буду.
Не замолю своих грехов,
врагов прощу, но не забуду.

И той вины не искуплю,
и ни строки не переправлю.
Кого любил – не разлюблю,
пустой надежды не оставлю.

Жизнь, промелькнувшая, как блиц,
такого выдалась замеса,
что появленье новых лиц
не представляет интереса.

* * *
Памяти Юрия Карякина

Вдоль по Питерской, Питерской,
впрочем, скорее, по Перекопской
дует ветер ненастный – и значит, от осени жлобской
не спасёт ни бутылка кефира,
ни верная Ира,
ни заначка в зачитанном номере «Нового мира».

Мой ночной собеседник,
тщеславьем не меньший де Голля,
растворивший в крови всероссийский запас алкоголя,
книгочей и строптивец, сумевший Главлит объегорить,
я бы много отдал, чтоб только с тобою доспорить.

Почему умирают хорошие люди и множатся гниды?
Над твоим поколеньем устали рыдать аониды.
Может, нынешний век не подходит ему по дизайну –
я бы многое дал, если б смог разгадать эту тайну.

Впрочем, в область преданий ночные ушли посиделки.
Наши жёны, что звались богинями,
ныне – всё больше сиделки.
И небрежные внуки не прочь потрепать наши лавры,
и для пользы науки кропают статьи бакалавры.

Ты бы в Риме был Брутом,
в Афинах – гражданства примером,
а у нас, если б так повернулось, боюсь, Робеспьером.
Ты из этого теста, ты норовом в эту породу,
но судьба, как известно, вслепую тасует колоду.

Зложелатель кремлёвского горца,
насельник литфондовской дачи,
ты алкал искупленья, но жизнь рассудила иначе.
И когда уже мнилось, что явь обнялась с идеалом,
пустота просияла своим голливудским оскалом.

Ты не явишься мне – ни во сне,
ни в мерцаньях Таганки,
мы с тобой не раздавим, что было бы славно, полбанки.
Я тебя не спрошу, заморочен учёным своим геморроем –
как тебе там теперь – визави с нашим общим героем?

Ты меня обошёл,
я отныне твой вечный завистник.
На летейских полях по весне зацветает трилистник,
дует ветер бессмертный и смертное тащится время,
и в иссохшую землю ложится бесплодное семя.

Вдоль по Питерской, Витебской,
далее – по Перекопской,
прёт свобода нагая с кривою ухмылкой холопской –
с бодуна ли, с похмелья, в охотку, в любую погоду –
чтобы в баре **** подавать ананасную воду.

* * *
Рождённый в любезной отчизне,
где свету сопутствует тьма,
я прожил две пушкинских жизни,
но так и не нажил ума.

Душевной не маялся смутой,
встревая во всякую нудь.
И честную чашу с цикутой
отнюдь я не принял, отнюдь.

И Русь от меня не балдела,
не слал поздравлений Кабмин.
И Бог моё личное дело,
задумавшись, бросил в камин.

Гнушаясь таковскою мордой,
шли мимо: не вяжущий лык
и внук славянина прегордый,
и, знамо, тунгус и калмык.

И словно бы в миг озаренья
я понял, что дело труба ‒
что крепко травою забвенья
ко мне зарастает тропа.

Что немощен звук моих песен
за здравие ль, за упокой,
и, значит, народу любезен
навряд ли я буду такой.

Ни жёны не в курсе, ни дети.
Но, может, до Судного дня
на том ли, на этом ли свете
хоть ты да вспомянешь меня?..

* * *
Я давно перешёл за порог
двадцать первого века.
От него я, пожалуй, далёк,
как от альфы — омега.

Не будите меня по утрам
ни подруги, ни дети.
Я, наверное, всё ещё там —
в миновавшем столетьи,

где дурных не бывает вестей
и исходов летальных,
где блаженство любовных сетей,
а не блажь социальных.

Может, памятью я слабоват —
но на зависть европам
выдавал телефон-автомат
газировку с сиропом.

И зазывно гремели хиты
по местам по отхожим,
где девчата дарили цветы
одиноким прохожим.

Брёл трамвай по Арбату — поди
без забот о ночлеге.
И к утру заметали пути
прошлогодние снеги.

Затевали снежинки в окне
свой ленивый балетик.
И вручала кондукторша мне
мой счастливый билетик —

словно пропуск в иную страну —
там, где небо в алмазах.
…И неужто его я верну,
как Иван Карамазов?

* * *
На станции выйду случайной.
Засохший куплю бутерброд.
В засаленном френче начальник
печально рукою махнет.

И, словно бы глас безответный,
взывающий в ночь, наугад,
трагический колокол медный
ударит три раза подряд.

Не так ли для пущей острастки
в старинном спектакле одном
вещали о страшной развязке,
назначенной вышним судом?

…Но дунет ночная остуда,
ночная зажжется звезда.
Я дальше уеду отсюда —
и вновь не вернусь я сюда.

Ни жизни не жаль мне, ни денег,
но жаль мне оставленных тут
вот этих коротких мгновений,
пронзительных этих минут.

Как будто бы свет этот бледный
не раз еще вспомню потом.
…И колокол, колокол медный.
И ночь на перроне пустом.

* * *
Случалось, словно бы от боли
двух слов мне было не связать.
Но жизнь прошла. Чего же боле,
что я могу ещё сказать?

Собака лает, ветер носит,
сосед закладывать горазд.
Даст Бог, жена тебя не бросит,
страна родная не предаст.

Спасибо, Господи, что дожил,
не оборзел, не обезножел,
не спился, бабок не срубил.
Недорыдал. Недолюбил.

АСТАПОВО
Может, и впрямь этот мир иллюзорен
и преисполнен наитий и грез.
…Но станционный начальник Озолин
благоразумен, толков и тверез.

Не ожидая событий недолжных,
не одобряя, случись они где б,
он на распутьях железнодорожных
единовластный вершитель судеб.

Но изменяется жизни исходник,
свист паровозный несется вдогон,
и на путях непостижных господних
ждет отправленья последний вагон.

Видно, у смерти язык намозолен —
местные вести уходят в улет.
Чем же ты столь провинился, Озолин,
если в такой угодил переплет?

Что же, заглянем в буфет станционный,
дернем по маленькой — за упокой.
Жаль, что насельник обители оной
нам не махнет на прощанье рукой.

Ибо он только свидетель и зритель,
неразличимый в пучине утрат.
Старый дурак, станционный смотритель,
птицею-тройкой раздавленный брат.

* * *
Выйдя к залу многоглазому,
очи хмурые воздев,
научу-ка уму-разуму
этих юношей и дев.

Мол, со мною не забалуешь —
хоть не Тур я Хейердал,
но, однако, не столь мало уж
я в сей жизни повидал.

Зрел поэта пригвожденного
враз к позорному столбу.
Видел маршала Будённого —
не на лошади, в гробу.

Хоть и тема это личная,
не забыть до крайних дней,
сколько стоила «Столичная»,
килька баночная к ней.

Помню Мао я и Сталина,
и Никиты разбалдеж…
— Что ты, старая развалина,
охмуряешь молодежь?

Что им фатеры и муттеры
и в груди чадящий угль,
если есть у них компьютеры:
жаждешь истины? Погугль!

Не спастись уже Афонами —
вместо этой чепухи
офигенными айфонами
отпускаемы грехи.

На просторах милой Родины,
богоизбранной страны,
нам ни Пушкины, ни Одены,
ни Шекспиры не нужны.

…И, услышав эти доводы,
я в пустыню подался,
где меня кусали оводы,
больно жалила оса,

где любое насекомое
причинить старалось вред.
…И младое, незнакомое
хохотало мне вослед.
Встреча 30 июня
Бахыт Кенжеев
***
Всю жизнь торопиться, томиться, и вот –
добраться до края земли,
где медленный снег о разлуке поет,
и музыка меркнет вдали.

Не плакать. Бесшумно стоять у окна,
глазеть на зверей и людей,
и что-то мурлыкать, похожее на
«ямщик, не гони лошадей».

Цыганские жалобы, тютчевский пыл,
алябьевское рококо...
Ты любишь романсы? Я тоже любил.
Светло это было, легко.

Ну что же, гитара безумная, грянь!
Попробуем разворошить
нелепое прошлое, коли и впрямь
мне некуда больше спешить.

А ясная ночь глубока и нежна,
могильная мерзнет трава,
и можно часами шептать у окна
нехитрые эти слова...

***
В краях где яблоко с лотка
бежит по улочке наклонной,
где тополь смотрит с высока
и ангел дремлет за колонной
облезлой церкви, в тех краях,
где с воробьём у изголовья
я засыпал, и вечер пах
дождём и первою любовью,


в тех, повторю, краях, где я
жил через двор от патриарха
всея Руси, где ночь моя
вбегала в сумрачную арку
и обнимала сонный двор
сиренью вспаивая воздух,
чтоб после - выстрелить в упор
огромным небом в крупных звёздах,



давай, любимая, пройдем
по этой улице, по этим
дворам, где детство под дождем
по лужам шлепало, просветим
пласты асфальта, как рентген
живое тело, ясным взглядом -
чугунный дом стоит взамен
истлевшего, но церковь рядом



не исчезает, и зима
сияющая входит в силу -
здесь триста лет назад чума
гуляла, и кладбище было,
а двадцать лет тому назад
один, без дочери и сына,
здесь жил старик, державший сад -
две яблони и куст жасмина.

А. СОПРОВСКОМУ
Хорошо, когда истина рядом!
И весёлый нетрезвый поэт
Созерцает внимательным взглядом
Удивительный выпуклый свет.
И судьбу свою вводит, как пешку,
В мир – сверкающий, чёрный, ничей -
Где модели стоят вперемешку
С грубой, чёрствою плотью вещей.
А слова тяжелы и весомы,
Будто силится твёрдая речь
Воссоздать голоса и объёмы
И на части их снова рассечь.
Чтоб конец совместился с началом,
Чтобы дальше идти налегке,
Чтобы смертное имя звучало
Комментарием к вечной строке.

***
Расскажи, возмечтавший о славе
и о праве на часть бытия,
как водою двоящейся яви
умывается воля твоя,

как с голгофою под головою,
с черным волком на длинном ремне
человечество спит молодое
и мурлычет, и плачет во сне –

а над ним, словно жезл фараона,
словно дивное веретено,
полыхают огни Ориона
и свободно, и зло, и темно,

и расшит поэтическим вздором
вещий купол – и в клещи зажат,
там, где сокол, стервятник и ворон
над кастальскою степью кружат...

* * *
...а жизнь лежит на донышке шкатулки,
простая, тихая – что августовский свет.
Уходит музыка в глухие переулки,
в густую ночь, которой больше нет.
Раскаяния с нею не случится,
затерянной в громадах городов.
Чернеют ноты. Вспархивают птицы
с дрожащих телеграфных проводов.
Когда б я был умнее и упорней,
я закричал, я умер бы во сне –
но тополя, распластывая корни,
еще не разуверились во мне.

Там церковь есть. Чугунная ограда
бросает наземь грозовую тень,
и прямо в детство тянется из сада
давнишняя продрогшая сирень.
Я всматриваюсь – в маленьком приделе
три женщины сквозь будущую тьму
склонились над младенцем в колыбели
и говорят о гибели ему.
Они поют, волнуясь и пророча,
проходит жизнь в разлуке и труде,
и добрый воздух предосенней ночи
настоян на рябине и дожде...

* * *
неизбежность неизбежна
в электрической ночи
утомившись пляской снежной
засыпают москвичи

кто-то плачет спозаранку
кто-то жалуясь сквозь сон
вавилонскую стремянку
переносит на балкон

хочешь водки самодельной
хочешь денег на такси
хочешь песни колыбельной
только воли не проси

воля смертному помеха
унизительная кладь
у нее одна утеха
исцелять и убивать

лучше петь расправив руки
и в рассветный долгий час
превращаться в крылья вьюги
утешающие нас

* * *
В Переделкине лес облетел,
над церквушкою туча нависла,
да и речка теперь не у дел –
знай, журчит без особого смысла.

Разъезжаются дачники, но
вечерами по-прежнему в клубе
развеселое крутят кино.
И писатель, талант свой голубя,

разгоняет осенний дурман
стопкой водки. И новый роман
(то-то будет отчизне подарок!)
замышляет из жизни свинарок.

На перроне частушки поют
про ворону, гнездо и могилу.
Ликвидирован дачный уют –
двух поездок с избытком хватило.

Жаль, что мне собираться в Москву,
что припаздывают электрички,
жаль, что бедно и глупо живу,
подымая глаза по привычке

к объявленьям – одни коротки,
а другие, напротив, пространны.
Снимем дом. Продаются щенки.
Предлагаю уроки баяна.

Дурачье. Я и сам бы не прочь
поселиться в ноябрьским поселке,
чтобы вьюга шуршала всю ночь,
и бутылка стояла на полке.

Отхлебнешь – и ни капли тоски.
Соблазнительны, правда, щенки
(родословные в полном порядке)
да котенку придется несладко.

Снова будем с тобой зимовать
в тесном городе, друг мой Лаура,
и уроки гармонии брать
у бульваров, зияющих хмуро,

у дождей затяжных, у любви,
у дворов, где в безумии светлом
современники бродят мои,
словно листья, гонимые ветром.

* * *
На востоке стало тесно, и на западе – темно.
Натянулось повсеместно неба серое сукно.
Длиннокрылый, ясноокий, молча мокнет в бузине
диктовавший эти строки невнимательному мне.

Тихо в ветках неспокойных. Лишь соседка за стеной
наливает рукомойник, умывальник жестяной.
Половица в пятнах света. Дай-ка ступим на нее,
оживляя скрипом это несерьезное жилье.

Город давний и печальный тоже, видимо, продрог
в тесной сетке радиальной электрических дорог.
Очевидно, он не знает, что любые города
горьким заревом сияют, исчезая навсегда.

Остается фотопленка с негативом, что черней,
чем обложка от сезонки с юной личностью моей.
Остаются ведра, чайник, кружка, мыльница, фонарь.
Торопливых встреч прощальных безымянный инвентарь.

Блещет корка ледяная на крылечке, на земле.
Очевидно, я не знаю смысла музыки во мгле.
Но останется крылатый за простуженным окном –
безутешный соглядатай в синем воздухе ночном.

* * *
Я думаю, родина – это подснежник.
Она – не амбар, а базар.
Густой подорожник, хрустящий валежник,
Обиженный дворник Назар.

Каховка, Каховка, родная маёвка,
Горячая пицца, лети!
Мы добрые люди, но наша винтовка
Стучит на запасном пути.

Не зря же, ликуя, Семён и Антипа
Бесплатно снимали штаны
За летнюю музыку нового типа
На фронте гражданской войны!

И всё-таки родина – это непросто.
Она – тополиный листок,
Сухой расстегай невысокого роста,
Рассветного страха глоток.

Она – комиссар мировому пожару,
Она – молодой анекдот
Про то, как целует Аврам свою Сару
И белку ласкает удод.

* * *
Спускается с горных отрогов,
с цветущих памирских лугов
Сергей Саваофович Бо́гов,
известный любимец богов.
Он помнит синайские грозы,
ребячьего мяса не ест,
сжимает десницею – розу,
а шуйцей – ржавеющий крест.

Он тем, кто напрасно страдали,
нелестно твердит: "Поделом!"
Ремни его лёгких сандалий
завязаны смертным узлом.
Всесильный пасхальный барашек!
Покорны и ангел, и бес
спасителю всех чебурашек,
особому другу небес.

И даже писатель бездымный,
осадочных мастер пород,
поёт ему дивные гимны,
сердечные оды поёт.
Пусть в мире, где грех непролазен
и мучима волком коза,
сияют, как маленький лазер,
его голубые глаза!

* * *
то голосить то задыхаться
переживать и плакать зря
в приёмной вышней примелькаться
как дождь в начале октября
ну что ты буйствуешь романтик
я денег с мёртвых не беру
кладя им в гроб конфетный фантик
от мишек в липовом бору

откроем газ затеплим свечки
спроворим творческий уют
одноэтажные овечки
в небритом воздухе снуют
и мы заласканные ложью
что светом – звёздный водоём
впервые в жизни волю божью
как некий дар осознаём

* * *
В те времена носили барды
носы, чулки и бакенбарды,
но Исаак и Эдуард
не признавали бакенбард.
Они, чужие в мире этом,
где звери бьют друг друга в пах,
предпочитали петь дуэтом
для говорящих черепах –
тех самых, что шагали в ногу
и с горьким криком "Облегчи!"
наперебой молились богу
в лубянской, стиснутой ночи.

В те времена большой идеи
Россией правили злодеи,
но Эдуард и Исаак
любили бешеных собак.
Жевали истину в горошек,
не знали, что господь велик,
на завтрак ели рыжих кошек
и в чай крошили базилик.
Интеллигент – не просто педик.
Сорока спит, попав впросак,
от взрослой астмы умер Эдик,
от пули помер Исаак.

Но мы-то помним! Мы-то знаем!
Нам суждена судьба иная!
Как Афродитин сын Эней,
мы просвещённей и умней,
и, заедая пшённой кашей
прожжённый панцирь черепаший,
на кровь прошедшую и грязь
глядим, воркуя и смеясь.

* * *
меркнут старые пластинки
мёртвым морем пахнет йод
вася в каменном ботинке
песню чудную поёт
И вампир, и три медведя,
эльф, ночное существо, –
грустно ловят все соседи
бессловесную его.

Ах, любители распада!
Обнимать – не целовать.
Умоляю вас, не надо
друга васю убивать.
Он певец и безутешен,
а среди его алён –
кто расстрелян, кто повешен,
кто при жизни ослеплён.

Умоляю вас, не стоит!
Погодите, он и сам
полумузыкой простою
долг заплатит небесам.
До-ре-ми! Соль-ре! На хлипкой
почве мира как малы
те, что стали хриплой скрипкой
в жёлтых капельках смолы.

* * *
На том конце земли, где снятся сны
стеклянные, сереют валуны,
и можжевельник в изморози синей —
кто надвигается, кто медлит вдалеке?
Неужто осень? На её платке
алеет роза и сверкает иней.

Жизнь хороша, особенно к концу,
писал старик, и по его лицу
бежали слёзы, смешанные с потом.
Он вытер их. Младенец за стеной
заснул, затих. Чай в кружке расписной
давно остыл. И снова шорох — кто там

расправил суматошные крыла?
А мышь летучая. Такие, брат, дела.
Есть ночь-прядильщица и музыка-ткачиха,
мне моря хочется, а суждена — река,
течёт себе, тепла, неглубока,
и мы с тобой, возлюбленная, тихо

плывём во времени, и что нам князь Гвидон,
который выбил дно и вышел вон
на трезвый брег из бочки винной...
Как мне увериться, что жизнь — не сон, не стон,
но вещь протяжная, как колокольный звон
над среднерусскою равниной?

* * *
Удручённый работой надомною,
шлаком доменным, мокрой зимой,
я на улицу дымную, тёмную
выйду, где не спеша надо мной
вечер плавает скифскою птицею,
только клёкот сулящей взамен.
Что с тобою, богиня юстиции,
где повязка твоя и безмен?
Ах, богинюшка, если ты знала бы,
в чём конец и начало начал —
я своей безответною жалобой
никогда б тебе не докучал...
Только смертные — нытики.
Страсти им
недовольно для счастия, им
не глаголом, а деепричастием,
не любовью, а тросом стальным
прикрепить себя к времени хочется,
аспирин принимая и бром —

и надежда за ними волочится
неподъёмным ядром,
но уже по соседству неласково
землеройный рычит агрегат,
проржавевший, некрашеный лязг его
отвратительным страхом богат —
кто б купил мою душу по случаю?
кто избавит её от труда
и бессилия? тучи летучие,
я ль вам буду поживой, когда
неприкрытой луны полукружие
шлёт лучей отражённых отряд
в мир, где братья мои по оружию
в бессловесных могилах лежат...
Тише, музыка. Тише, влюблённая.
Спят языки. Молчат языки.
Будем вместе на лампу зелёную
жадно щурить двойные зрачки.
Встреча 23 июня
Борис Слуцкий
ЛОШАДИ В ОКЕАНЕ
И.Эренбургу

Лошади умеют плавать,
Но — не хорошо. Недалеко.

«Глория» — по-русски — значит «Слава»,-
Это вам запомнится легко.

Шёл корабль, своим названьем гордый,
Океан стараясь превозмочь.

В трюме, добрыми мотая мордами,
Тыща лощадей топталась день и ночь.

Тыща лошадей! Подков четыре тыщи!
Счастья все ж они не принесли.

Мина кораблю пробила днище
Далеко-далёко от земли.

Люди сели в лодки, в шлюпки влезли.
Лошади поплыли просто так.

Что ж им было делать, бедным, если
Нету мест на лодках и плотах?

Плыл по океану рыжий остров.
В море в синем остров плыл гнедой.

И сперва казалось — плавать просто,
Океан казался им рекой.

Но не видно у реки той края,
На исходе лошадиных сил

Вдруг заржали кони, возражая
Тем, кто в океане их топил.

Кони шли на дно и ржали, ржали,
Все на дно покуда не пошли.

Вот и всё. А всё-таки мне жаль их —
Рыжих, не увидевших земли.

ФИЗИКИ И ЛИРИКИ
Что-то физики в почете.
Что-то лирики в загоне.
Дело не в сухом расчете,
Дело в мировом законе.

Значит, что-то не раскрыли
Мы, что следовало нам бы!
Значит, слабенькие крылья —
Наши сладенькие ямбы,

И в пегасовом полете
Не взлетают наши кони…
То-то физики в почете,
То-то лирики в загоне.

Это самоочевидно.
Спорить просто бесполезно.
Так что даже не обидно,
А скорее интересно
Наблюдать, как, словно пена,
Опадают наши рифмы
И величие степенно
Отступает в логарифмы.

М.В. КУЛЬЧИЦКИЙ
Одни верны России
потому-то,
Другие же верны ей
оттого-то,
А он - не думал, как и почему.
Она - его поденная работа.
Она - его хорошая минута.
Она была отечеством ему.

Его кормили.
Но кормили - плохо.
Его хвалили.
Но хвалили - тихо.
Ему давали славу.
Но - едва.
Но с первого мальчишеского вздоха
До смертного
обдуманного
крика
Поэт искал
не славу,
а слова.

Слова, слова.
Он знал одну награду:
В том,
чтоб словами своего народа
Великое и новое назвать.
Есть кони для войны
и для парада.
В литературе
тоже есть породы.
Поэтому я думаю:
не надо
Об этой смерти слишком горевать.

Я не жалею, что его убили.
Жалею, что его убили рано.
Не в третьей мировой,
а во второй.
Рожденный пасть
на скалы океана,
Он занесен континентальной пылью
И хмуро спит
в своей глуши степной.


***
Уменья нет сослаться на болезнь,
Таланту нет не оказаться дома.
Приходится, перекрестившись, лезть
В такую грязь, где не бывать другому.

Как ни посмотришь, сказано умно -
Ошибок мало, а достоинств много.
А с точки зренья господа-то бога?

Господь, он скажет: "Все равно говно!"

Господ не любит умных и ученых,
Предпочитает тихих дураков,
Не уважает новообращенных
И с любопытством чтит еретиков.

***
Это не беда.
А что беда?
Новостей не будет. Никогда.

И плохих не будет?
И плохих.
Никогда не будет. Никаких.

ПРОЗАИКИ
Артему Веселому,
Исааку Бабелю,
Ивану Катаеву,
Александру Лебеденко

Когда русская проза пошла в лагеря —
В землекопы,
А кто половчей — в лекаря,
В дровосеки, а кто потолковей — в актеры,
В парикмахеры
Или в шоферы, —
Вы немедля забыли свое ремесло:
Прозой разве утешишься в горе?
Словно утлые щепки,
Вас влекло и несло,
Вас качало поэзии море.

По утрам, до поверки, смирны и тихи,
Вы на нарах слагали стихи.
От бескормиц, как палки, тощи и сухи,
Вы на марше творили стихи.
Из любой чепухи
Вы лепили стихи.

Весь барак, как дурак, бормотал, подбирал
Рифму к рифме и строчку к строке.
То начальство стихом до костей пробирал,
То стремился излиться в тоске.

Ямб рождался из мерного боя лопат,
Словно уголь он в шахтах копался,
Точно так же на фронте из шага солдат
Он рождался и в строфы слагался.

А хорей вам за пайку заказывал вор,
Чтобы песня была потягучей,
Чтобы длинной была, как ночной разговор,
Как Печора и Лена — текучей.

А поэты вам в этом помочь не могли,
Потому что поэты до шахт не дошли.


ХОЗЯИН
А мой хозяин не любил меня.
Не знал меня, не слышал и не видел,
но все-таки боялся как огня
и сумрачно, угрюмо ненавидел.

Когда пред ним я голову склонял -
ему казалось, я улыбку прячу.
Когда меня он плакать заставлял -
ему казалось, я притворно плачу.

А я всю жизнь работал на него,
ложился поздно, поднимался рано,
любил его и за него был ранен.
Но мне не помогало ничего.

А я всю жизнь возил его портрет,
в землянке вешал и в палатке вешал,
смотрел, смотрел, не уставал смотреть.
И с каждым годом мне все реже, реже
обидною казалась нелюбовь.
И ныне настроенья мне не губит
тот явный факт, что испокон веков
таких, как я,
хозяева не любят.


***
Завяжи меня узелком на платке,
Подержи меня в крепкой руке.
Положи меня в темь, в тишину и в тень,
На худой конец и про чёрный день.
Я – ржавый гвоздь, что идёт на гроба.
Я сгожусь судьбине, а не судьбе.
Покуда обильны твои хлеба,
Зачем я тебе?

БУХАРЕСТ
Капитан уехал за женой
В тихий городок освобожденный,
В маленький, запущенный, ржаной,
В деревянный, а теперь сожженный.

На прощанье допоздна сидели,
Карточки глядели.
Пели. Рассказывали сны.

Раньше месяца на три недели
Капитан вернулся — без жены,

Пироги, что повара пекли —
Выбросить велит он поскорее.
И меняет мятые рубли
На хрустящие, как сахар, леи.

Белый снег валит над Бухарестом.
Проститутки мерзнут по подъездам.
Черноватых девушек расспрашивая,
Ищет он, шатаясь день-деньской,
Русую или хотя бы крашеную.
Но глаза чтоб серые, с тоской.

Русая или, скорее, крашеная
Понимает: служба будет страшная.
Денег много и дают — вперед.
Вздрагивая, девушка берет.

На спине гостиничной кровати
Голый, словно банщик, купидон.

— Раздевайтесь. Глаз не закрывайте,
Говорит понуро капитан.
— Так ложитесь. Руки — так сложите.
Голову на руки положите.

— Русский понимаешь? — Мало очень.
— Очень мало — вот как говорят.

Черные испуганные очи
Из-под черной челки не глядят.

— Мы сейчас обсудим все толково
Если не поймете — не беда.
Ваше дело — не забыть два слова
Слово «нет» и слово «никогда».
Что я ни спрошу у вас, в ответ
Говорите: «никогда» и «нет».

Белый снег всю ночь валом валит
Только на рассвете затихает.
Слышно, как газеты выкликает
Под окном горластый инвалид.

Слишком любопытный половой,
Приникая к щелке головой.
Снова,
Снова,
Снова
слышит ворох
Всяких звуков, шарканье и шорох
Возгласы, названия газет
И слова, не разберет которых —
Слово «никогда» и слово «нет».

***
Мотается по универмагу
потерянное дитя.
Еще о розыске бумагу
не объявляли.
Миг спустя
объявят,
мать уже диктует
директору набор примет,
а ветер горя дует, дует,
идет решительный момент.

Засматривает тете каждой
в лицо:
не та, не та, не та! –
с отчаянной и горькой жаждой.
О, роковая пустота!
Замотаны платочком ушки,
чернеет родинка у ней:
гремят приметы той девчушки
над этажами все сильней.

Сейчас ее найдут, признают,
за ручку к маме отведут
и зацелуют, заругают.
Сейчас ее найдут, найдут!
Быть может, ей и не придется
столкнуться больше никогда
с судьбой, что на глазах прядется:
нагая, наглая беда.

ЗНАКОМСТВО С НЕЗНАКОМЫМИ ЖЕНЩИНАМИ
Выполнив свой ежедневный урок -
тридцать плюс минус десять строк,
это примерно полубаллада, -
я приходил в состояние лада,
строя и мира с самим собой.
Я был настолько доволен судьбой,
что - к тому времени вечерело -
в центр уезжал приниматься за дело.

Улицы Горького южную часть
мерил ногами я, мчась и мечась.
Улицу Горького после войны
вы, поднатужась, представить должны.
Было там людно, и было там стадно.
Было там чудно бродить неустанно,
всю ее вечером поздним пройти,
женщин разглядывая по пути,
женщин разглядывая и витрины.
Молодость! Ты ведь большие смотрины!

Мой аналитический ум,
пара штиблет и трофейный костюм,
ног молодых беспардонная резвость,
вечер свободный, трофейная дерзость -
много Амур мне одалживал стрел!
Женщинам прямо в глаза я смотрел.
И подходил. Говорил: - Разрешите!
В дружбе нуждаетесь вы и в защите.
Вечер желаете вы провести?
Вы разрешите мне с вами - пойти!

Был я почти что всегда отшиваем.
Взглядом презрительным был обдаваем
и критикуем по части манер.
Был даже выкрик: - Милиционер!

Внешность была у меня выше средней.
Среднего ниже были дела.
Я отшивался без трений и прений.
Вновь пришивался: была не была!
Чем мы, поэты, всегда обладаем,
если и не обладаем ничем?
Хоть не читал я стихи никогда им -
совестно, думал, а также - зачем? -
что-то иное во мне находили
и не всегда от меня отходили.
Некоторые, накуражившись всласть,
годы спустя говорили мне мило:
чем же в тот вечер я увлеклась?
Что же такое в вас все-таки было?

Было ли, не было ли ничего,
Кроме отчаянности или напора, -
задним числом не затею я спора
после того, что было всего.

Матери спрашивали дочерей:
- Кто он? Рассказывай поскорей.
Кто он? - Никто. - Где живет он? - Нигде.
- Где он работает? - Тоже нигде. -
Матери всплескивали руками.
Матери думали: быть ей в беде -
и объясняли обиняками,
что это значит: никто и нигде.

Вынес из тех я вечерних блужданий
несколько неподдельных страданий.
Был я у бездны не раз на краю,
уничтожаясь, пылая, сгорая,
да и сейчас я иных узнаю,
где-нибудь встретившись, и - обмираю.

***
Скамейка на десятом этаже,
К тебе я докарабкался уже,
домучился, дополз, дозадохнулся,
до дна черпнул, до дыр себя сносил,
не пожалел ни времени, ни сил,
но дотянулся, даже прикоснулся.

Я отдохну. Я вниз и вверх взгляну,
я посижу и что-нибудь увижу.
Я посижу, потом рукой махну —
тихонько покарабкаюсь повыше.

Подъем жесток, словно дурная весть,
И снова в сердце рвется каждый атом,
но, говорят, на этаже двадцатом
такая же скамейка есть.

ГОЛОС ДРУГА
Памяти поэта Михаила Кульчицкого

Давайте после драки
Помашем кулаками:
Не только пиво-раки
Мы ели и лакали,
Нет, назначались сроки,
Готовились бои.
Готовились в пророки
Товарищи мои.

Сейчас всё это странно,
Звучит всё это глупо.
В пяти соседних странах
Зарыты наши трупы.
И мрамор лейтенантов –
Фанерный монумент –
Венчанье тех талантов,
Развязка тех легенд.
За наши судьбы (личные),
За нашу славу (общую),
За ту строку отличную,
Что мы искали ощупью,
За то, что не испортили
Ни песню мы, ни стих,
Давайте выпьем, мёртвые,
Во здравие живых!
Встреча 16 июня
Александр Вулых
ПРОВИНЦИАЛЬНЫЙ РОМАН

Безмолвная украинская ночь
Укутала гостиницу «Прилуки»,
Мотоциклета трепетные звуки,
Разрезав тишину, умчались прочь.

Лишь в номере, где узкая кровать,
Она и он на разговор присели.
Он здесь проездом переночевать,
Она вообще тут в первый раз в отеле.

Со столика журнального она
Рукою отодвинула бутылку:
— Я дякую Вам, Юра, я пьяна,
Нэ пидлывайтэ Вы мэни горилку!

У мэнэ усредыне головы
Прям карусэлька! Ох, яка ж я дура!
А можна, я задам вопрос Вам, Юра?
Скажить мэни, а правда Вы з Москвы?

— Да, из нее, родимой, из нее,
Оттуда, где театры, деньги, клубы…
Какие у тебя, Оксана, губы...
Глаза, и взгляд… и нижнее белье!

— Ты, Юра, нэ дывысь на мэнэ так,
Як в церкви пип на новое кадыло.
У нас в Прылуках е универмаг —
Я в ним о ти колготы и купыла!

— Оксана, неужели наяву
С тобой сейчас делю я этот ужин?

— Ах, Юра, розкажитэ за Москву,
Яка вона Москва, красыва дуже?

— Москва! Люблю ее со всей душой,
Пульс площадей, и трафик улиц плотный,
Ее стрип-клубы, и театр Большой,
И белый флаг над площадью Болотной!
Привычным взглядом по Москве скользя,
Нельзя умом объять ее окрестность.
Москву словами описать нельзя —
В ней надо жить, скончаться и воскреснуть!

Да, я люблю мою Москву, как сын,
Как муж, как брат, как пламенный любовник,
Но в ней, Оксана, я совсем один,
С трехкомнатной квартирой подполковник!

— А як же ты одын, а жинка дэ?
А диты е? Скажыть мэни, будь ласка?

— Моя жена живет в Караганде,
И дети есть… но не моя закваска.

И жизнь летит, как по шоссе авто,
И город за окном живет и дышит,
Да только подполковнику никто
Не позвонит и писем не напишет.

Я одинок, Оксана, трудно мне
Без женской ласки, без тепла и света,
Лишь по ночам в звенящей тишине
Со мной грустит подруга-сигарета.

Так и живу без секса и любви,
Как будто китель, брошенный на стуле,
Забытый всеми близкими людьми…
Какие у тебя, Оксана, люли!
Я вижу твои твердые соски,
И у меня от них мороз по коже…

— Коханый, сэрце рвэться на шматкы,
Визьмы мэнэ, я бильше так нэ можу!..

Была тиха украинская ночь,
И лунный воск с небес на землю капал.
Не в силах плотской страсти превозмочь
Оксана Юру завалила на пол.

Набух горячей влагой небосвод,
Накрыв собой украинские дали,
И капельки дождя, как жаркий пот,
Дрожа от страсти, по окну стекали.

И смяв рукой постельное белье,
Дивчина хрипло исторгала звуки,
И вывеска «Гостиница Прилуки»
Скакала в такт движениям ее!

А через три минуты, как вулкан,
Копивший лаву в огненной тревоге,
Ударил в небо нефтяной фонтан
В Бердичеве напротив синагоги!

Мужчина рухнул в мятую постель
И затянулся сигаретой «Winston».

Луна блеснула, как в реке форель,
И уплыла за тучей в небе мглистом,
Роняя луч на влажную листву…

Оксана встала:
— Ну, пора до хаты!
Скажи мэни, а нам колы в Москву?
Мэни ж потрибно чемодан збыраты!

От радости кружилась голова
Сильнее, чем от выпитой горилки.

— Оксана, на фига тебе Москва?
Она страшнее Туруханской ссылки!
Я ненавижу всей своей душой
Ее зависший в пробках вид угрюмый,
Ее стрип-клубы и театр Большой,
И депутатов у дверей Госдумы!

Я ненавижу скучных москвичей
И толпы равнодушного народа,
Я не люблю озлобленных ха.ей
И не люблю фатального исхода!

Оксана, ты же здесь живешь в раю!
Ну и потом, как думаешь сама ты:
Куда везти тебя — к жене, в семью?
Я, между прочим, человек женатый!

— А ты казав — вона в Караганди! —
И що вона вже товста, як корова!

— Оксана, умоляю, не гунди!
Карагандой зовем мы Бирюлево!

— А ты казав, що диты нэ твои
И що про тэбэ думають погано!

— А как им жить без папиной любви? —
Об этом ты подумала, Оксана?

— Выходыть, у Вас цепы на руках,
А их носыты Вам зовсим нэ тяжко?

— Оксана, ты живешь на облаках!
Не цепи! Хуже. Кандалы, дурашка!
Ты просто убиваешь наповал!
За что ты так со мной несправедлива?...

Он рухнул на кровать и зарыдал,
Смахнув на пол бутылку из-под пива.

Она стояла молча в тишине,
Уже не чуя ни души, ни тела,
И тень ее, распятая в окне,
На крестовине по небу летела.

Обманная луна плыла вдали
Куда-то в предрассветные туманы,
Туда, где над землей в ночи цвели
Из миражей растущие тюльпаны.

А где-то по небесному Ти-Ви,
В ночном эфире в небесах растаяв,
О призрачной скиталице-любви
Пел композитор Игорь Николаев.


К ВОПРОСУ О ЯЗЫКОЗНАНИИ

Исландец Гундермурд Сигурдфлордбрадсен,
Приехавший на мундиаль в Россию,
Успев в ближайшем баре поднабраться
Сказал, что тяжелопроизносимы

Для речи даже трезвого исландца
Названия Москва, Самара, Сочи…
И уж тем паче языку сломаться
Не мудрено, когда он трезв не очень!

Тут, как инсультом перекосит морду
И вывихнется челюсть с нею вместе.
Вот то ли дело город Хабнарфьордюр
Или деревня Киркьюбайарклейстур,

Или вулкан Эйяфьядлайёкудль,
Баурдарбунга, Хердюбрейд и Крабла –
В них чувствуется ясность, лёгкость, удаль,
Простая жизнь без стресса и без трабла!

Там нет в помине золота и меди,
И натуралов нет, и гомосеков:
Недаром пела Маша и Медведи
Про родину счастливых дровосеков.

Пока произнесёт там кто-то слово,
Ну, скажем, упомянет имя божье
Или названье города родного –
Пройдёт полдня, а может быть, и больше!

Им с пустяками недосуг возиться,
И в результате этого в итоге
Им некогда подписывать петиций
Про пенсионный возраст и налоги.


МЕТРО "ПИОНЕРСКАЯ"

Познакомься со мной в вестибюле метро "Пионерская",
Где я буду стоять, маскируя судьбу неудачника.
Подойди и скажи: "Я такая, вы знаете, дерзкая,
Что хочу пригласить вас в театр Немировича-Данченко".

Я, конечно, отвечу, что я с незнакомыми дамами
Не знакомлюсь в метро, даже если они звезды Эроса,
Даже если они обладают вокальными данными,
Как у самых отвязных поклонниц бельканто Каррераса.

Мне друзья рассказали, что если такие встречаются
Со следами постигшей в боях сексуальной контузии,
То обычно известно, чем эти знакомства кончаются:
Утомленной душой и осколками хрупкой иллюзии.

Не об этой любви я мечтал, не об этой идиллии,
Чтобы сразу в метро разомлеть под глазами распутными.
Что я вам, в самом деле, какой-то путан с Пикадилии?
Я не юноша на ночь, вы, видно, меня с кем-то спутали!

Обо мне вы подумали как о хорошеньком кочете,
Что в курятнике топчет своих непоседливых курочек.
Вы меня не в театр пригласить, разумеется, хочете,
А слегка поматросить и выбросить, словно окурочек.

Уезжайте отсюда, погода на улице — мерзкая.
Не тревожьте мне душу своими глазами лучистыми.
Ну а я остаюсь в вестибюле метро "Пионерская",
Чтоб хотя бы в мечтах мы остались святыми и чистыми!



КРЕЩЕНСКИЕ МОРОЗЫ

У нас в стране выносливый народ,
Не взять нас ни нахрапом, ни измором.
На нас Европа санкции кладёт,
А мы в ответ на них кладём с прибором.

У нас по снегу мчащий велокросс
Ни у кого не вызовет смущения,
И нам, конечно, пофигу мороз,
Когда мы в прорубь лезем на Крещенье.

Туда без наблюдения врача
Ныряли ночью Джигурда и Жирик,
И окунали Ксению Собчак
В мороз при минус сорока в Сибири.

Умом Россию не понять никак,
Казалось, помереть должны герои,
Не исключая Ксению Собчак,
А в результате – выжили все трое!

Вокруг зима, студёные ветра,
Согнувшие берёзы в знак вопроса…
Казалось бы – замёрзнуть нам пора,
А нас вовсю колбасит от мороза!

Нам жизнь без стрессов – форменный облом.
Уж так заведено у нас в народе:
Зимой в бреду горячечном живём,
А летом – отмороженными ходим!

МАЛЬВИНА

Средь рисованных звёзд на дырявом сукне облаков
Между лунным серпом и обмолотым краем восхода
Мы живём, под собою не чуя Страны дураков,
Мы живём, над собою не чуя руки кукловода.

Папа Карло, прости нас, твоих непутёвых чудил,
Сорвалѝсь мы с гвоздя за кулисы, где в юном апреле
Чей-то призрак бродил по Европе и перебродил,
Превратившись в вино, от которого мы одурели.

Папа Карло, прости недостойных хрустальной мечты!
Нас нельзя выпускать в этом виде на мирную сцену…
Если есть у кого-то осколок былой доброты –
Вскройте им поскорее мою деревянную вену!

А когда я умру – в этом действе, что детством звалось,
Мне запомнится только, как прежде смеясь и тоскуя,
Я любил эту куклу с сиреневой прядью волос.
Я любил эту куклу, набитую куклу такую…


ДУШИ ПРЕКРАСНЫЕ ПРОРЫВЫ

Духовной жаждою томима,
Глуха, злоблива и слепа,
Как сель в горах, неумолимо
Рвалась на выставку толпа.

У Третьяковской галереи,
Где красовалась надпись "Вход",
От просветления зверея,
На двери налегал народ.

Хрустели в давке ноги, руки
Сквозь человечий злобный вой,
И возглас: "Открывайте, суки!"
Взлетал над зимнею Москвой.

Подвластная святому чувству,
Переливаясь, как ручей
Любовь к прекрасному, к искусству,
Несла к Серову москвичей.

И контролер, прижатый к двери
У входа в выставочный зал,
Сквозь шепот: "Господа, вы звери!"
На пол безжизненно сползал...


САРАТОВАСКИЕ СТРАДАНИЯ
(грустная женская песня)

Я расскажу вам про свое
Неутешительное горе:
Мне нравится Мирей Матьё
И песня «Чао бамбино сори!»

У нас в Саратове парней
Полным полно, и каждый холост,
А мне вот нравится Мирей
Матьё за внешность и за голос.

Порою представляю я,
Как мне стучится в дверь любовник,
Хоть у него своя семья,
А сам он сволочь и чиновник.

И он приносит мне букет
Красивый, как зимой рябина,
Но я ему по-русски: «Нет!»
И по-французски: «Чао, бамбино!»

И все дареное шмотье
Я прям в лицо ему кидаю,
И улыбаюсь, как Матьё,
А в глубине души — страдаю,

Рыдаю, словно в первый раз
Разбились все мечты и грезы.
И слезы катятся из глаз,
Блестящие такие слезы…


ОПТИМИСТИЧЕСКОЕ

Если осень в окне,
Если в городе лужи,
Если чувствуешь смуту с тревогой в груди,
Если плохо в стране,
Так, что некуда хуже —
Это значит — все лучшее ждет впереди!

Встреча 9 июня
Булат Окуджава


***

Опустите, пожалуйста, синие шторы.
Медсестра, всяких снадобий мне не готовь.
Вот стоят у постели моей кредиторы
Молчаливые: Вера, Надежда, Любовь.

Раскошелиться б сыну недолгого века,
Да пусты кошельки упадают с руки…
Не грусти, не печалься, о моя Вера,-
Остаются еще у тебя должники!

И еще я скажу и бессильно и нежно,
Две руки виновато губами ловя:
— Не грусти, не печалься, матерь Надежда, —
Есть еще на земле у тебя сыновья!

Протяну я Любови ладони пустые,
Покаянный услышу я голос ее:
— Не грусти, не печалься, память не стынет,
Я себя раздарила во имя твое.

Но какие бы руки тебя ни ласкали,
Как бы пламень тебя ни сжигал неземной,
В троекратном размере болтливость людская
За тебя расплатилась… Ты чист предо мной!

Чистый, чистый лежу я в наплывах рассветных,
Перед самым рожденьем нового дня…
Три сестры, три жены, три судьи милосердных
Открывают последний кредит для меня.



***

Я люблю эту женщину. Очень люблю.
Керамический конь увезет нас постранствовать,
будет нас на ухабах трясти и подбрасывать...
Я в Тарусе ей кружев старинных куплю.

Между прочим, Таруса стоит над Окой.
Там торгуют в базарные дни земляникою,
не клубникою, а земляникою, дикою...
Вы, конечно, еще не встречали такой.

Эту женщину я от тревог излечу
и себя отучу от сомнений и слабости,
и совсем не за радости и не за сладости
я награду потом от нее получу.

Между прочим, земля околдует меня
и ее и окружит людьми и деревьями,
и, наверно, уже за десятой деревнею
с этой женщиной мы потеряем коня.

Ах, как гладок и холоден был этот конь!
Позабудь про него. И, как зернышко - в борозду,
ты подкинь-ка, смеясь, августовского хворосту
своей белой пригоршней в красный огонь.

Что ж касается славы, любви и наград...
Где-то ходит, наверное, конь керамический
со своею улыбочкой иронической...
А в костре настоящие сосны горят!


***

Давайте восклицать, друг другом восхищаться,
Высокопарных слов не надо опасаться.

Давайте говорить друг другу комплименты —
Ведь это все любви счастливые моменты.

Давайте горевать и плакать откровенно
То вместе, то поврозь, а то попеременно.

Не нужно придавать значения злословью —
Поскольку грусть всегда соседствует с любовью.

Давайте понимать друг друга с полуслова,
Чтоб, ошибившись раз, не ошибиться снова.

Давайте жить, во всем другу потакая, —
Тем более что жизнь короткая такая.


***

Глаза, словно неба осеннего свод,
и нет в этом небе огня,
и давит меня это небо, и гнет —
вот так она любит меня.
Прощай. Расстаемся. Пощады не жди!
Все явственней день ото дня,
что пусто в груди, что темно впереди —
вот так она любит меня.

Ах, мне бы уйти на дорогу свою,
достоинство молча храня.
Но, старый солдат, я стою, как в строю...
Вот так она любит меня.


***

В земные страсти вовлеченный,
я знаю, что из тьмы на свет
однажды выйдет ангел черный
и крикнет, что спасенья нет.

Но простодушный и несмелый,
прекрасный, как благая весть,
идущий следом ангел белый
прошепчет, что надежда есть.


***

Ты течешь, как река. Странное название!
И прозрачен асфальт, как в реке вода.
Ах Арбат, мой Арбат, ты – мое призвание.
Ты и радость моя, и моя беда.

Пешеходы твои – люди не великие,
Каблуками стучат – по делам спешат.
Ах Арбат, мой Арбат, ты – моя религия.
Мостовые твои подо мной лежат.

От любви твоей вовсе не излечишься,
Сорок тысяч других мостовых любя.
Ах Арбат, мой Арбат, ты – мое отечество:
Никогда до конца не пройти тебя!


ПЕСЕНКА КАВАЛЕРГАРДА

Кавалергарды, век недолог,
и потому так сладок он.
Поет труба, откинут полог,
и где-то слышен сабель звон.
Еще рокочет голос струнный,
но командир уже в седле…
Не обещайте деве юной
любови вечной на земле!

Течет шампанское рекою,
и взгляд туманится слегка,
и все как будто под рукою,
и все как будто на века.
Но как ни сладок мир подлунный —
лежит тревога на челе…
Не обещайте деве юной
любови вечной на земле!

Напрасно мирные забавы
продлить пытаетесь, смеясь.
Не раздобыть надежной славы,
покуда кровь не пролилась…
Крест деревянный иль чугунный
назначен нам в грядущей мгле…
Не обещайте деве юной
любови вечной на земле!

***

Осень ранняя. Падают листья.
Осторожно ступайте в траву.
Каждый лист — это мордочка лисья…
Вот земля, на которой живу.

Лисы ссорятся, лисы тоскуют,
лисы празднуют, плачут, поют,
а когда они трубки раскурят,
значит — дождички скоро польют.

По стволам пробегает горенье,
и стволы пропадают во рву.
Каждый ствол — это тело оленье…
Вот земля, на которой живу.

Красный дуб с голубыми рогами
ждет соперника из тишины…
Осторожней: топор под ногами!
А дороги назад сожжены!

…Но в лесу, у соснового входа,
кто-то верит в него наяву…
Ничего не попишешь: природа!
Вот земля, на которой живу.


ГОСПОДА ЮНКЕРА

Наша жизнь — не игра! Собираться пора,
Кант малинов, и лошади серы.
Господа юнкера, кем вы были вчера?
А сегодня вы все офицеры.

Господа юнкера, кем вы были вчера,
Без лихой офицерской осанки.
Можно вспомнить опять, ах, зачем вспоминать,
Как ходили гулять по фонтанке.

Над гранитной Невой гром стоит полковой
Да прощанье недорого стоит.
На германской войне только пушки в цене,
А невесту другой успокоит.

Господа юнкера — в штыковую, ура!
Замерзают окопы пустые.
Господа юнкера, кем вы были вчера,
Да и нынче вы все холостые.

ГОРИ, ОГОНЬ, ГОРИ

Неистов и упрям,
Гори, огонь, гори,
На смену декабрям
Приходят январи.

Нам все дано сполна:
И радости и смех,
Одна на всех луна,
Весна одна на всех.

Прожить лета б до тла,
А там пускай ведут
За все твои дела
На самый страшный суд.

Пусть оправданья нет,
Но даже век спустя
Семь бед — один ответ,
Один ответ — пустяк!

Неистов и упрям,
Гори, огонь, гори,
На смену декабрям
Приходят январи.

СТАРИННАЯ СОЛДАТСКАЯ ПЕСНЯ

Отшумели песни нашего полка,
Отзвенели звонкие копыта.
Пулями пробито днище котелка,
Маркитантка юная убита.

Нас осталось мало: мы да наша боль.
Нас немного, и врагов немного.
Живы мы покуда, фронтовая голь,
А погибнем — райская дорога.

Руки на затворе, голова в тоске,
А душа уже взлетела вроде.
Для чего мы пишем кровью на песке?
Наши письма не нужны природе.

У могилы братской — грустные посты,
вечные квартиры в перелеске…
Им теперь спокойно, и сердца чисты,
и глаза распахнуты по-детски.

Спите себе, братцы, — все придет опять:
Новые родятся командиры,
Новые солдаты будут получать
Вечные казенные квартиры.

Спите себе, братцы, — все начнется вновь,
Все должно в природе повториться:
И слова, и пули, и любовь, и кровь…
Времени не будет помириться.

ПЕСЕНКА О ПЕХОТЕ

Простите пехоте,
что так неразумна бывает она:
всегда мы уходим,
когда над Землею бушует весна.
И шагом неверным
по лестничке шаткой
спасения нет.
Лишь белые вербы,
как белые сестры глядят тебе вслед.

Не верьте погоде,
когда затяжные дожди она льет.
Не верьте пехоте,
когда она бравые песни поет.
Не верьте, не верьте,
когда по садам закричат соловьи:
у жизни и смерти
еще не окончены счеты свои.

Нас время учило:
живи по-походному, дверь отворя…
Товарищ мужчина,
а все же заманчива доля твоя:
весь век ты в походе,
и только одно отрывает от сна:
куда ж мы уходим,
когда над землею бушует весна?


ДО СВИДАНИЯ, МАЛЬЧИКИ

Ах, война, что ж ты сделала, подлая:
стали тихими наши дворы,
наши мальчики головы подняли —
повзрослели они до поры,
на пороге едва помаячили
и ушли, за солдатом — солдат…
До свидания, мальчики!

Мальчики, постарайтесь вернуться назад.
Нет, не прячьтесь вы, будьте высокими,
не жалейте ни пуль, ни гранат
и себя не щадите, и все-таки
постарайтесь вернуться назад.

Ах, война, что ж ты, подлая, сделала:
вместо свадеб — разлуки и дым,
наши девочки платьица белые
раздарили сестренкам своим.
Сапоги — ну куда от них денешься?
Да зеленые крылья погон…
Вы наплюйте на сплетников, девочки.
Мы сведем с ними счеты потом.
Пусть болтают, что верить вам не во что,
что идете войной наугад…
До свидания, девочки!

Девочки, постарайтесь вернуться назад.

***


Нужны ли гусару сомненья,
Их горький и въедливый дым,
Когда он в доспехах с рожденья
И слава всегда перед ним?

И в самом начале сраженья,
И после, в пылу, и потом,
Нужны ли гусару сомненья
В содеянном, в этом и в том?

Покуда он легок, как птица,
Пока он горяч и в седле,
Врагу от него не укрыться:
Нет места двоим на земле.

И что ему в это мгновенье,
Когда позади — ничего,
Потомков хула иль прощенье?
Они не застанут его.

Он только пришел из похода,
Но долг призывает опять.
И это, наверно, природа,
Которую нам не понять.

…Ну, ладно. Враги перебиты,
а сам он дожил до седин.
И клетчатым пледом прикрытый,
Рассеянно смотрит в камин.

Нужны ли гусару сомненья
Хотя бы в последние дни,
Когда, огибая поленья,
В трубе исчезают они?


ПЕСНЯ О МОСКОВСКОМ МУРАВЬЕ

Мне нужно на кого-нибудь молиться.
Подумайте, простому муравью
вдруг захотелось в ноженьки валиться,
поверить в очарованность свою!

И муравья тогда покой покинул,
все показалось будничным ему,
и муравей создал себе богиню
по образу и духу своему.

И в день седьмой, в какое-то мгновенье,
она возникла из ночных огней
без всякого небесного знаменья…
Пальтишко было легкое на ней.

Все позабыв — и радости и муки,
он двери распахнул в свое жилье
и целовал обветренные руки
и старенькие туфельки ее.

И тени их качались на пороге.
Безмолвный разговор они вели,
красивые и мудрые, как боги,
и грустные, как жители земли.

Я ПИШУ ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАН

В склянке темного стекла
из-под импортного пива
роза красная цвела
гордо и неторопливо.
Исторический роман
сочинял я понемногу,
пробиваясь как в туман
от пролога к эпилогу.

Были дали голубы,
было вымысла в избытке,
и из собственной судьбы
я выдергивал по нитке.
В путь героев снаряжал,
наводил о прошлом справки
и поручиком в отставке
сам себя воображал.

Вымысел — не есть обман.
Замысел — еще не точка.
Дайте дописать роман
до последнего листочка.
И пока еще жива
роза красная в бутылке,
дайте выкрикнуть слова,
что давно лежат в копилке:

каждый пишет, как он слышит.
Каждый слышит, как он дышит.
Как он дышит, так и пишет,
не стараясь угодить…
Так природа захотела.
Почему?
Не наше дело.
Для чего?
Не нам судить.


         ***

Мне нравится то, что в отдельном
фанерном домишке живу.
И то, что недугом смертельным
еще не сражен наяву.
И то, что погодам метельным
легко предаюсь без затей,
и то, что режимом постельным
не брезгаю с юных ногтей, —

Но так, чтобы позже ложиться,
и так, чтобы раньше вставать,
а после обеда свалиться
на жесткое ложе опять.
Пугают меня, что продлится
недолго подобная блажь...
Но жив я, мне сладко лежится —
за это чего не отдашь?

Сперва с аппетитом отличным
съедаю нехитрый обед
и в пику безумцам столичным
ныряю под клетчатый плед,
а после в порыве сердечном,
пока за глазами черно,
меж вечным и меж быстротечным
ищу золотое зерно.

Вот так и живу в Подмосковье,
в заснеженном этом раю,
свое укрепляя здоровье и
душу смиряя свою.
Смешны мне хула и злословье
и сладкие речи смешны,
слышны мне лишь выхлопы крови
да арии птичьи слышны.

Покуда старается гений
закон разгадать мировой,
покуда минувшего тени
плывут над его головой
и редкие вспышки прозрений
теснят его с разных сторон,
мой вечер из неги и лени
небесной рукой сотворен.

И падает, падает наземь
загадочный дождик с небес.
Неистовей он раз за разом,
хоть силы земные в обрез.
И вот уж противится разум,
и даже слабеет рука,
но будничным этим рассказом
я вас развлекаю слегка.

На самом-то деле, представьте,
загадочней все и страшней,
и голос фортуны некстати,
и черные крылья за ней,
и вместо напрасных проклятий,
смиряя слепой их обвал,
бегу от постыдных объятий
еще не остывших похвал.

Во мгле переделкинской пущи,
в разводах еловых стволов,
чем он торопливей, тем гуще,
поток из загадок и слов.
Пока ж я на волю отпущен,
и слово со мной заодно,
меж прожитым и меж грядущим
ищу золотое зерно.


ВИНОГРАДНА КОСТОЧКА

Виноградную косточку в теплую землю зарою,
И лозу поцелую и спелые гроздья сорву,
И друзей созову, на любовь свое сердце настрою.
А иначе зачем на земле этой вечной живу?

Собирайтесь-ка гости мои на мое угощенье,
Говорите мне прямо в лицо, чем пред вами слыву,
Царь небесный пошлет мне прощение за прегрешенья.
А иначе зачем на земле этой вечной живу?

В темно-красном своем будет петь для меня моя дали,
В черно-белом своем преклоню перед нею главу,
И заслушаюсь я и умру от любви и печали.
А иначе зачем на земле этой вечной живу?

И когда заклубится закат по углам залетая,
Пусть опять и опять предо мной проплывут наяву,
Синий буйвол и белый орел и форель золотая.
А иначе зачем на земле этой вечной живу?

Встреча 2 июня
Юрий Ряшенцев


О. Батраковой

Не за наградой, не от наказанья
лечу сквозь снег и медленную муть.
Я – раб той самой строчки расписанья,
где сказано «семь тридцать, пятый путь».

Не серые, не в яблоках ли кони –
дрожат такси… Из мутной полосы
на угольном стеклянном небосклоне
уже восходят мутные часы.

И лица проводниц плывут всё тише
меж поручней протяжной чередой.
Являйся, появляйся, выходи же,
мой старый враг, мой праздник молодой!

Твоих волос туманный блёклый очерк
уже забрезжил где-то за толпой –
и вот, печальный рыцарь проволочек, –
хочу ли я остаться сам собой?

Иль всё, что в нас, наш мир и нрав наш сложный,
короче, то, что называем – «я»,
ждёт лишь одной улыбки невозможной,
чтоб превратиться в жизнь из бытия, –

вот в эту мглу, где дышат три вокзала,
где мокрый снег ползёт по витражу,
где ты ещё ни слова не сказала,
где я ещё не знаю, что скажу.


***



А туча лежит, и скучна, и брюхата,
на пряном багряном ветру,
как тучный патриций эпохи заката
на пьяном усталом пиру.

Какими глазами ты небо ни меряй,
но издавна кажется мне:
есть что-то от ждущих распада империй
в вечернем небесном огне,

в огне ежедневном, тлетворном, коварном
и неугасимом, пока
четверг для среды – и захватчик и варвар,
а пятница – для четверга.

Роскошного пурпура небу не жалко:
горит, ни о чем не скорбя.
И чёрная птица – рабыня? служанка? –
танцует уже для себя.




БАЛЛАДА


Созревая в условиях разнообразных дворовых помоек,
я в тот август невинность носил терпеливо, как стоик.
Сам предмет моих грёз был настырно томителен, но не конкретен:
плоть без лишних примет, героиня частушек, потворщица сплетен...

Между тем, пара лет как издохла большая война...

Поразительно, как тушевались картины, скульптуры, страницы
пред случайною вылазкой тяжких коленок дворовой блудницы.
Но её нагота – для других, не для нас: пацанвы, малолеток –
знать, куда поважней жили птицы в пролётах тех лестничных клеток.

Между тем, в это лето до осени длилась весна...

Просверк женского тела нагого был смерчем, метелью, самумом!
Август шёл. Теребя серебро, я глядел толстосумом.
Дело было в метро. Среди дня. Подъезжая к «Охотному ряду»,
я форсил – в жиганстве разгульном являл себя миру и граду.

Между тем, серебру и в ту пору – какая цена?

Из тоннельной глухой темноты поезд вылетел к свету.
Видно, дьявол юнцу присоветовал станцию эту.
Что за сон: вдруг в пустыню вагона толпа голых женщин влетела –
я был стиснут весёлым напором нагого и наглого тела!

Между тем только юность не путает яви и сна...

Этот розовый клок, этот дар «Красной розы», нагузник шелковый –
пусть не фиговый лист, ну а всё же покров откровенно фиговый
для очей огольца, чья простая мечта о неведомой плоти –
не имущей лица! – где бы ни был он, реет на автопилоте.

Между тем, как тесна эта давка, как давка тесна!

Сумасшедшие? Пьяные? Или участницы кинокартины?
Сотни две! Из какого же быта? И где режиссёры, кретины,
распустившие эту массовку, – не группу, не горстку! –
прозевавшие этих шалав на погибель подростку?!

Между тем как близка эта кожа, гладка и полна...

Что за день, с озорством охламона, тупым, но азартным,
оборжавший мою молодую диету обжорством внезапным!
Почему эти ноги так пышно растут, не кончаясь так долго?
В этом мире, скупом на погляд, их не может быть столько –

столько смуглых колен из-под шёлкового полотна!

Что же, можно касаться того, что вчера лишь – ножом по сетчатке?
Этот миг – это чушь, это бред, как гранатовый сад на Камчатке!..
Но качается поезд, качаются бедра, хохочут соседки,
и колышутся рядом, как крепкие гроздья сиреневой ветки.

Между тем, адской серой подземной несёт из окна...

И я вспомнил, позорник. Я вспомнил растерянно и утомлённо:
нынче День физкультурника! Вся эта роща познанья – колонна!
Да, колонна спортсменок – ну, там, «Авангард», «Пищевик» иль «Торпедо»...
Вот и всё... Помню где-то читал: «О, вкушая вкусих мало меда...»

«И се аз умираю», – там далее было. Хана!

Так держава однажды о сыне своём проявила заботу.
Иль ждала, чтоб с тех пор на красавиц глядел, подавляя зевоту,
жизнь отдав лишь труду? Иль, напротив, она с шельмовством откровенным
торопила дать Родине новых солдат за бесплодьем военным?

Воля Родины здесь очевидна – идея темна...

Так иль иначе, отрок один в опустевшем вагоне.
Беззаконьям души нет помехи покуда в державном законе.
И любовь к семикласснице в легкой матроске строга и бесплотна.
И одно хорошо: хорошо, что ничто в этом мире не бесповоротно.

Между тем, как и власть поворота не многим дана.



***


В крепком доме, где у всех забота,
чтобы был ты счастлив и здоров,
страшное предчувствуется что-то:
близкое крушение миров.

А в какой-нибудь лихой палатке
в двух шагах от божьего крыльца,
одинок и – мало! – в лихорадке,
чувствуешь, что миру нет конца…

Это – не о буре и покое,
но о том, что быт не виноват:
долг людской, прозренье нелюдское
там живут, где могут и хотят.


БАЛЛАДА О ВОСТОЧНОМ ПОЭТЕ

Сказать, что жизнь была к нему сурова?
Хватало в ней вина, хватало плова.
Он был грудным, когда о нём «Скупец!» –
сказала мать. В начале было слово.

Он деньги проживал в мгновенье ока,
и нищий за него молил пророка.
И сто пороков числилось за ним,
а этого не числилось порока.


Здоровьем и умом не обделённый,
всегда любимый, иногда влюблённый,
зачем не удивлялся он слезам,
а слыша смех, терялся, удивлённый!..

И праздник был. И там, во время пира,
к нему был обращен вопрос эмира:
– О чем всегда печалишься, певец,
когда с тобою все богатства мира?..

И объяснил поэт исток печали:
– Конец мгновенья скрыт в его начале.
Меня спросил ты, и ответил я –
ещё две фразы в мире отзвучали...

Сказал и вышел. Гурии кружили.
Шербет плескался в иверском кувшине.
– Какой мудрец! – решили вслед глупцы.
– Какой глупец! – так мудрецы решили.

А он, спешивший к той, с которой нежен,
ступил в гнездо змеи в тени черешен.
– …Каков наглец, – подумала змея, –
так ценит миг, а с жизнью так небрежен...



***

Белизна облаков, освещённых горячим лучом,
контрастирует с их плотоядным насупленным брюхом.
Но ненастье пока мы не чуем ни взглядом, ни слухом,
нам жара не приелась пока, и сентябрь нипочём.

Я вообще не особенно склонен глядеть в никуда,
в смутный образ грядущего. Есть ли в том прок,
в самом деле?
Что там – годы, века, ведь ближайшие дни и недели
свой неведомый облик скрывают от нас без стыда.

Нам же некогда ждать: может будет, а может, и нет
благодатный денёк, где пути и надежды сойдутся.
Ну, как снова – провал? Начинайте заранее дуться,
потому что ответ с упованьем – неверный ответ.

Но не лучше унынье, заведомо пьющее сок
из живой нашей плоти, готовящейся к переменам.
Плюнь на слухи! И дай разбежаться по венам
той неведомой силе, которая слухам не впрок.

Вон на детской площадке в десятке шажочков отсель
сизари всё толкуют голубкам о сладостном лете.
А площадка пуста. Убежали счастливые дети,
но отчаянно крутится брошенная карусель.



***


Век, хоть и безволен, но свиреп.
Санитары мёртвых волокут.
Где-то затухает старый рэп.
Где-то возникает новый культ.
По земле бродить иль по воде –
всюду процветают миражи.

И одна пропорция везде:
десять граммов правды – тонна лжи.
И в бесстрастном закипает страсть:
будь он проклят, этот вот размер,
не дающий силы мне проклясть
ни одну из нынешних химер.

Будь он проклят! Даже тишина,
загнанное нами существо,
проклята пусть будет и она,
ибо не сулит нам ничего.
Этот мир прекрасен и нелеп.
Нет сомнений, чья на нём печать.
Тот, создавший всё, едва ли слеп.
Но зачем же нам так доверять...



***


Во сне лишь. И никогда наяву.
От многого Бог упас.
Мне стыдно, что я так долго живу,
так долго... При том – без вас.
Вот дуб. На его коре борозда.
Он, видно, привык к битью.
Я, помню, гладил его... Тогда...
С мамой... В другом краю.
А это видавшее виды авто...
Чуть-чуть бы левей – каюк!
Сейчас бы меня обругал за то,
как езжу, мой мёртвый друг...
Зайдём в этот сквер, в этот сад продувной,
похожий на пьяный рай?
Литовка, когда-то любимая мной,
ответила бы «гярай!»


Как странно... Не зная, не видя, где я,
а может, и видя – вопрос,
оттуда, оттуда, из небытия,
как внятны они мне – до слёз!..
А тихий летний закат так пунцов,
пунцовый закат так тих...
Дыши, полномочный посол мертвецов
в шумной стране живых.



***


Вот взять: Набоков и Булгаков
Ведь их на рукописи взгляд
отчаянно неодинаков:
горят иль всё же не горят?

Один, приверженный к эскизам,
считал, ценя родную речь
что если опус недописан,
его ещё возможно сжечь.

Другой, исполненный отваги,
сказал, пусть даже и не сам:
жизнь, явленная на бумаге,
она огню не по зубам...

Да, этот спор не из последних.
Кто прав, неясно до конца.
Вот сын Набокова, наследник,
был верен принципу отца.

Но не у всех такие дети,
хоть печки есть почти у всех.
Что вызвало сожженья эти?
Каприз? Возможный неуспех?

Иль ощущенье ретивое
в идее ложь, в сюжете слизь?
О рукописях эти двое
всё знали. Всё. И не сошлись.

У каждого на то есть право.
Ведь в чаянье грядущих тризн
В одном художнике держава
рождала скорбный оптимизм.

И в то же время на свободе,
где о гоненьях ни гу-гу,
другой невозмутим был, вроде:
ах, не получится – сожгу!

Иная жизнь и разный опыт.
И только та же кочерга,
в огне вздымающая копоть,
летящую из очага.



* * *


Андрею Ипполитову

Глядеть бы, часов не считая,
на красную эту зарю,
в которой всё носится стая –
безмолвная, сколько смотрю.

Присесть на скамью на минутку
и молча смотреть на листву,
где охра теснит изумрудку –
безжалостно, сколько живу.

Зола прогоревшего лета
окрашивает полутьму.
На что мне, на что мне всё это?
На что это мне одному?


ГРУЗИНСКИЙ ТАНЕЦ

Николаю Свентицкому.

Красивей пары не сыскать на свете.
И где искать, не скажет вам никто:
аджарка Джулия из Кобулети
с метекским небожителем Дато.
Как траурная бабочка, вся в чёрном,
она летит чуть впереди него.
В нём, из живого камня иссечённом,
нет ничего от быта, ничего.
И дикие, неприбранные звуки –
не то в них радость, а не то – печаль.
Нет, что-то знают о любви дудуки,
Чего не знают скрипка и рояль.

Такой любви, какая перед нами,
Верона уступает без борьбы.
Кисть Джулии колышется – не знамя,
а белый флаг приятия судьбы.
Но кажется, партнёр дошёл до точки.
И Джулия становится бледней.
Судьба над нею встала на носочки,
чтоб на колени рухнуть перед ней.
О, Господи, у них такие лица,
так статен он, и так она хрупка!..
Свершится то, что и должно свершиться,
иначе мир не стоит и плевка.

Чем мы пред этой парой провинились,
что как со шкурой содранной стоим?..
Танцующие молча поклонились.
Уходят: он к своим, она к своим.
Случайно, вдруг возникшие партнёры,
впитавшие горячий дух земли,
в смешки, в подначки, в сплетни, в разговоры
без самой малой паузы ушли.
Питомцы неразгаданного юга,
они болтают, непонятны нам.
И нам неясно: а они друг друга
хотя бы знают хоть по именам?

Хотелось бы, чтоб дивным танцем этим
они пошли родам наперекор.
Но так и есть. Свободным этим детям
так близок жгучий свет долин и гор!
Свой путь у этих, я сказал бы – милых,
но слово жалко, как и все слова.
А шаг любви остановить не в силах
ни кровь, ни род… Покуда страсть жива.
Какой же правды я ищу в ответе?
Ведь весь мой поиск просто не вопрос
для Капулетти, что из Кобулети
и для Монтекки, что в Метеки рос.

РАЗГОВОР

Я готов согласиться: ты прав. Но ответь мне сперва:
этот город с нависшими крышами — это Москва?

Чёрт меня побери, я её представлял не такой…
В этих пробках какой-то раздрай, перехлёст, непокой.

Помню, Гердт, тот уже из последнего в жизни окна
улыбался ей так, будто вовсе не город она,

будто — женщина, девушка, девочка: глянешь хоть раз
и уже оторвать не способен растерянных глаз

от живой неуверенной прелести этих небес
в дни июня, июля, которых, согласен, — в обрез,

от её не знававших разводов чугунных мостов,
от стихов соловья в кущах майских Оленьих прудов,

от купальни речной, по-соседски домашней, ручной…
Ты Москву хочешь мне показать в свете славы ночной?

Брось. Да видел я ночью её. Вся в роскошном свету,
перепляс Пляс-Пигаля… А знаешь ты прежнюю, ту…

Да москвич я, москвич! На Хамовническом берегу
прожил долгую жизнь и узнать ничего не могу.

И боюсь, с трезвых глаз по московскому раннему льду
с Пироговки до Зубовской вряд ли дорогу найду.

Никаких нет претензий. Наш город в числе первачей.
Но не ври, что он — мой. Или — твой. Этот город — ничей.

Ты хозяин в нём? Я в нём — хозяин? Не знаешь? Молчишь?
Скройся с платной стоянки — с минуту бесплатно торчишь.

Стоп! Куда?! Здесь езда в один ряд! А очки на носу!
Тротуар размахнули, как взлётную, *** , полосу.

И уже третью плитку за год настилают. Кому,
душегубка машин днём и ночью нужна — не пойму.

Тротуары пусты, пешеходов на них не видать.
Где ходьба по столице — просроченная благодать?

Всё. Я вылез. Нет-нет, я пойду, как бывало, пешком,
подбивая отлипшую плитку худым сапожком,

да, худым, но зато — братиславским, былой зарубеж…
Где-то справа, а может быть, слева случится Манеж.

Там, небось, в разноцветных огнях новогодняя ель…
Что?.. Я знаю, что ель — в январе… Ах, сегодня — апрель…


КРЕПОСТЬ АНАНУРИ

И. И.


Вновь Ананури, камень, который горит изнутри розовым светом.
Если бы снова влюбиться и долго любить и никогда не признаться в этом!..
В узкой бойнице — столбик небес и мелькнувшая черная тихая птица.
Вот бы признаться и долго любить и уже никогда ни в кого не влюбиться!..

Красный автобус проглотил и унес остатки крикливой туристской оравы.
Серое русло чересчур широко для зеленого тока Арагвы.
Но лишь безумец, не зная коня, надрывает без толку неживые поводья,
Богу угодны душа и река в год полнокровья и в час половодья,
Так ясно в пору первой листвы, в пору цветущих вишен, черешен,
Что переступающий через любовь не перед ней — пред собою грешен,
Так ясно у ананурской стены, что тот не судья, кто себя не судит.
Это в привычках народных святынь — становиться святынями личных судеб.

Потому что куда нам еще — куда? — в дни, когда все так нестойко, зыбко,
И нельзя не плакать, но плакать нельзя — останавливает каменная улыбка,
Останавливает, завораживает, заставляет понять, что и ты — лишь летучее семя жизни,
Но дождутся лишь плоти, а сути твоей — перемрут, не дождутся могильные слизни.
Что за вино в скудельном сосуде, который на камень глядит в надежде,
Что ничего не случится такого, чего бы уже не случалось прежде?

Встреча 26 мая
Иосиф Бродский
ЛЮБОВЬ
Я дважды пробуждался этой ночью
и брел к окну, и фонари в окне,
обрывок фразы, сказанной во сне,
сводя на нет, подобно многоточью,
не приносили утешенья мне.

Ты снилась мне беременной, и вот,
проживши столько лет с тобой в разлуке,
я чувствовал вину свою, и руки,
ощупывая с радостью живот,
на практике нашаривали брюки

и выключатель. И бредя к окну,
я знал, что оставлял тебя одну
там, в темноте, во сне, где терпеливо
ждала ты, и не ставила в вину,
когда я возвращался, перерыва

умышленного. Ибо в темноте —
там длится то, что сорвалось при свете.
Мы там женаты, венчаны, мы те
двуспинные чудовища, и дети
лишь оправданье нашей наготе.

В какую-нибудь будущую ночь
ты вновь придешь усталая, худая,
и я увижу сына или дочь,
еще никак не названных, — тогда я
не дернусь к выключателю и прочь

руки не протяну уже, не вправе
оставить вас в том царствии теней,
безмолвных, перед изгородью дней,
впадающих в зависимость от яви,
с моей недосягаемостью в ней.

ДЕБЮТ

1
Сдав все свои экзамены, она
к себе в субботу пригласила друга,
был вечер, и закупорена туго
была бутылка красного вина.

А воскресенье началось с дождя,
и гость, на цыпочках прокравшись между
скрипучих стульев, снял свою одежду
с неплотно в стену вбитого гвоздя.

Она достала чашку со стола
и выплеснула в рот остатки чая,
квартира в этот час уже спала.
Она лежала в ванне, ощущая

Всей кожей облупившееся дно,
и пустота, благоухая мылом,
ползла в нее через еще одно
отверстие, знакомящее с миром.

2
Дверь тихо притворившая рука
была – он вздрогнул – выпачкана, пряча
ее в карман, он услыхал, как сдача
с вина плеснула в недра пиджака.

Проспект был пуст. Из водосточных труб
лилась вода, сметавшая окурки
он вспомнил гвоздь и струйку штукатурки,
и почему-то вдруг с набрякших губ

сорвалось слово (Боже упаси
от всякого его запечатленья),
и если б тут не подошло такси,
остолбенел бы он от изумленья.

Он раздевался в комнате своей,
не глядя на пропахивающий потом
ключ, подходящий к множеству дверей,
ошеломленный первым оборотом.

ОДНОЙ ПОЭТЕССЕ
Я заражен нормальным классицизмом.
А вы, мой друг, заражены сарказмом.
Конечно, просто сделаться капризным,
по ведомству акцизному служа.
К тому ж, вы звали этот век железным.
Но я не думал, говоря о разном,
что, зараженный классицизмом трезвым,
я сам гулял по острию ножа.

Теперь конец моей и вашей дружбе.
Зато — начало многолетней тяжбе.
Теперь и вам продвинуться по службе
мешает Бахус, но никто другой.
Я оставляю эту ниву тем же,
каким взошел я на нее. Но так же
я затвердел, как Геркуланум в пемзе.
И я для вас не шевельну рукой.

Оставим счеты. Я давно в неволе.
Картофель ем и сплю на сеновале.
Могу прибавить, что теперь на воре
уже не шапка — лысина горит.
Я эпигон и попугай. Не вы ли
жизнь попугая от себя скрывали?
Когда мне вышли от закона 'вилы',
я вашим прорицаньем был согрет.

Служенье Муз чего-то там не терпит.
Зато само обычно так торопит,
что по рукам бежит священный трепет,
и несомненна близость Божества.
Один певец подготовляет рапорт,
другой рождает приглушенный ропот,
а третий знает, что он сам — лишь рупор,
и он срывает все цветы родства.

И скажет смерть, что не поспеть сарказму
за силой жизни. Проницая призму,
способен он лишь увеличить плазму.
Ему, увы, не озарить ядра.
И вот, столь долго состоя при Музах,
я отдал предпочтенье классицизму,
хоть я и мог, как старец в Сиракузах,
взирать на мир из глубины ведра.

Оставим счеты. Вероятно, слабость.
Я, предвкушая ваш сарказм и радость,
в своей глуши благословляю разность:
жужжанье ослепительной осы
в простой ромашке вызывает робость.
Я сознаю, что предо мною пропасть.
И крутится сознание, как лопасть
вокруг своей негнущейся оси.

Сапожник строит сапоги. Пирожник
сооружает крендель. Чернокнижник
листает толстый фолиант. А грешник
усугубляет, что ни день, грехи.
Влекут дельфины по волнам треножник,
и Аполлон обозревает ближних —
в конечном счете, безгранично внешних.
Шумят леса, и небеса глухи.

Уж скоро осень. Школьные тетради
лежат в портфелях. Чаровницы, вроде
вас, по утрам укладывают пряди
в большой пучок, готовясь к холодам.
Я вспоминаю эпизод в Тавриде,
наш обоюдный интерес к природе,
всегда в ее дикорастущем виде,
и удивляюсь, и грущу, мадам.

ИЗ ШКОЛЬНОЙ АНАТОГИИ
А. Фролов

Альберт Фролов, любитель тишины.
Мать штемпелем стучала по конвертам
на почте. Что касается отца,
он пал за независимость чухны,
успев продлить фамилию Альбертом,
но не видав Альбертова лица.

Сын гений свой воспитывал в тиши.
Я помню эту шишку на макушке:
он сполз на зоологии под стол,
не выяснив отсутствия души
в совместно распатроненной лягушке.
Что позже обеспечило простор

полету его мыслей, каковым
он предавался вплоть до института,
где он вступил с архангелом в борьбу.
И вот, как согрешивший херувим,
он пал на землю с облака. И тут-то
он обнаружил под рукой трубу.

Звук — форма продолженья тишины,
подобье развивающейся ленты.
Солируя, он скашивал зрачки
на раструб, где мерцали, зажжены
софитами, — пока аплодисменты
их там не задували — светлячки.

Но то бывало вечером, а днем —
днем звезд не видно. Даже из колодца.
Жена ушла, не выстирав носки.
Старуха-мать заботилась о нем.
Он начал пить, впоследствии — колоться
черт знает чем. Наверное, с тоски,

с отчаянья — но дьявол разберет.
Я в этом, к сожалению, не сведущ.
Есть и другая, кажется, шкала:
когда играешь, видишь наперед
на восемь тактов — ампулы ж, как светоч,
шестнадцать озаряли… Зеркала

дворцов культуры, где его состав
играл, вбирали хмуро и учтиво
черты, экземой траченые. Но
потом, перевоспитывать устав
его за разложенье коллектива,
уволили. И, выдавив: 'говно!'

он, словно затухающее 'ля',
не сделав из дальнейшего маршрута
досужих достояния очес,
как строчка, что влезает на поля,
вернее — доводя до абсолюта
идею увольнения, исчез.

*
Второго января, в глухую ночь,
мой теплоход отшвартовался в Сочи.
Хотелось пить. Я двинул наугад
по переулкам, уходившим прочь
от порта к центру, и в разгаре ночи
набрел на ресторацию 'Каскад'.

Шел Новый Год. Поддельная хвоя
свисала с пальм. Вдоль столиков кружился
грузинский сброд, поющий 'Тбилисо'.
Везде есть жизнь, и тут была своя.
Услышав соло, я насторожился
и поднял над бутылками лицо.

'Каскад' был полон. Чудом отыскав
проход к эстраде, в хаосе из лязга
и запахов я сгорбленной спине
сказал: 'Альберт' и тронул за рукав;
и страшная, чудовищная маска
оборотилась медленно ко мне.

Сплошные струпья. Высохшие и
набрякшие. Лишь слипшиеся пряди,
нетронутые струпьями, и взгляд
принадлежали школьнику, в мои,
как я в его, косившему тетради
уже двенадцать лет тому назад.

'Как ты здесь оказался в несезон?'
Сухая кожа, сморщенная в виде
коры. Зрачки — как белки из дупла.
'А сам ты как?' 'Я, видишь ли, Язон.
Язон, застрявший на зиму в Колхиде.
Моя экзема требует тепла…'

Потом мы вышли. Редкие огни,
небес предотвращавшие с бульваром
слияние. Квартальный — осетин.
И даже здесь держащийся в тени
мой провожатый, человек с футляром.
'Ты здесь один?' 'Да, думаю, один'.

Язон? Навряд ли. Иов, небеса
ни в чем не упрекающий, а просто
сливающийся с ночью на живот
и смерть… Береговая полоса,
и острый запах водорослей с Оста,
незримой пальмы шорохи — и вот

все вдруг качнулось. И тогда во тьме
на миг блеснуло что-то на причале.
И звук поплыл, вплетаясь в тишину,
вдогонку удалявшейся корме.

И я услышал, полную печали,
'Высокую-высокую луну'.

ПЬЯЦЦА МАТТЕИ

I
Я пил из этого фонтана
в ущелье Рима.
Теперь, не замочив кафтана,
канаю мимо.
Моя подружка Микелина
в порядке штрафа
мне предпочла кормить павлина
в именьи графа.

II
Граф, в сущности, совсем не мерзок:
он сед и строен.
Я был с ним по-российски дерзок,
он был расстроен.
Но что трагедия, измена
для славянина,
то ерунда для джентльмена
и дворянина.

III
Граф выиграл, до клубнички лаком,
в игре без правил.
Он ставит Микелину раком,
как прежде ставил.
Я тоже, впрочем, не в накладе:
и в Риме тоже
теперь есть место крикнуть '***!',
вздохнуть 'О Боже'.

IV
Не смешивает пахарь с пашней
плодов плачевных.
Потери, точно скот домашний,
блюдет кочевник.
Чем был бы Рим иначе? гидом,
толпой музея,
автобусом, отелем, видом
Терм, Колизея.

V
А так он — место грусти, выи,
склоненной в баре,
и двери, запертой на виа
дельи Фунари.
Сидишь, обдумывая строчку,
и, пригорюнясь,
глядишь в невидимую точку:
почти что юность.

VI
Как возвышает это дело!
Как в миг печали
все забываешь: юбку, тело,
где, как кончали.
Пусть ты последняя рванина,
пыль под забором,
на джентльмена, дворянина
кладешь с прибором.

VII
Нет, я вам доложу, утрата,
завал, непруха
из вас творят аристократа
хотя бы духа.
Забудем о дешевом графе!
Заломим брови!
Поддать мы в миг печали вправе
хоть с принцем крови!

VIII
Зима. Звенит хрусталь фонтана.
Цвет неба — синий.
Подсчитывает трамонтана
иголки пиний.
Что год от февраля отрезал,
он дрожью роздал,
и кутается в тогу цезарь
(верней, апостол).

IX
В морозном воздухе, на редкость
прозрачном, око,
невольно наводясь на резкость,
глядит далеко —
на Север, где в чаду и в дыме
кует червонцы
Европа мрачная. Я — в Риме,
где светит солнце!

X
Я, пасынок державы дикой
с разбитой мордой,
другой, не менее великой
приемыш гордый, —
я счастлив в этой колыбели
Муз, Права, Граций,
где Назо и Вергилий пели,
вещал Гораций.

XI
Попробуем же отстраниться,
взять век в кавычки.
Быть может, и в мои страницы
как в их таблички,
кириллицею не побрезгав
и без ущерба
для зренья, главная из Резвых
взглянет — Эвтерпа.

XII
Не в драчке, я считаю, счастье
в чертоге царском,
но в том, чтоб, обручив запястье
с котлом швейцарским,
остаток плоти терракоте
подвергнуть, сини,
исколотой Буонаротти
и Борромини.

XIII
Спасибо, Парки, Провиденье,
ты, друг-издатель,
за перечисленные деньги.
Сего податель
векам грядущим в назиданье
пьет чоколатта
кон панна в центре мирозданья
и циферблата!

XIV
С холма, где говорил октавой
порой иною
Тасс, созерцаю величавый
вид. Предо мною —
не купола, не черепица
со Св. Отцами:
то — мир вскормившая волчица
спит вверх сосцами!

XV
И в логове ее я — дома!
Мой рот оскален
от радости: ему знакома
судьба развалин.
Огрызок цезаря, атлета,
певца тем паче
есть вариант автопортрета.
Скажу иначе:

XVI
усталый раб — из той породы,
что зрим все чаще —
под занавес глотнул свободы.
Она послаще
любви, привязанности, веры
(креста, овала),
поскольку и до нашей эры
существовала.

XVII
Ей свойственно, к тому ж, упрямство.
Покуда Время
не поглупеет как Пространство
(что вряд ли), семя
свободы в злом чертополохе,
в любом пейзаже
даст из удушливой эпохи
побег. И даже

XVIII
сорвись все звезды с небосвода,
исчезни местность,
все ж не оставлена свобода,
чья дочь — словесность.
Она, пока есть в горле влага,
не без приюта.
Скрипи, перо. Черней, бумага.
Лети, минута.

***
Дорогая, я вышел сегодня из дому поздно вечером
подышать свежим воздухом, веющим с океана.
Закат догорал в партере китайским веером,
и туча клубилась, как крышка концертного фортепьяно.

Четверть века назад ты питала пристрастье к люля и к финикам,
рисовала тушью в блокноте, немножко пела,
развлекалась со мной; но потом сошлась с инженером-химиком
и, судя по письмам, чудовищно поглупела.

Теперь тебя видят в церквях в провинции и в метрополии
на панихидах по общим друзьям, идущих теперь сплошною
чередой; и я рад, что на свете есть расстоянья более
немыслимые, чем между тобой и мною.

Не пойми меня дурно. С твоим голосом, телом, именем
ничего уже больше не связано; никто их не уничтожил,
но забыть одну жизнь — человеку нужна, как минимум,
еще одна жизнь. И я эту долю прожил.

Повезло и тебе: где еще, кроме разве что фотографии,
ты пребудешь всегда без морщин, молода, весела, глумлива?
Ибо время, столкнувшись с памятью, узнает о своем бесправии.
Я курю в темноте и вдыхаю гнилье отлива.

ПОХОРОНЫ БОБО

1
Бобо мертва, но шапки недолой.
Чем объяснить, что утешаться нечем.
Мы не проколем бабочку иглой
Адмиралтейства — только изувечим.

Квадраты окон, сколько ни смотри
по сторонам. И в качестве ответа
на 'Что стряслось' пустую изнутри
открой жестянку: 'Видимо, вот это'.

Бобо мертва. Кончается среда.
На улицах, где не найдешь ночлега,
белым-бело. Лишь черная вода
ночной реки не принимает снега.

2
Бобо мертва, и в этой строчке грусть.
Квадраты окон, арок полукружья.
Такой мороз, что коль убьют, то пусть
из огнестрельного оружья.

Прощай, Бобо, прекрасная Бобо.
Слеза к лицу разрезанному сыру.
Нам за тобой последовать слабо,
но и стоять на месте не под силу.

Твой образ будет, знаю наперед,
в жару и при морозе-ломоносе
не уменьшаться, но наоборот
в неповторимой перспективе Росси.

3
Бобо мертва. Вот чувство, дележу
доступное, но скользкое, как мыло.
Сегодня мне приснилось, что лежу
в своей кровати. Так оно и было.

Сорви листок, но дату переправь:
нуль открывает перечень утратам.
Сны без Бобо напоминают явь,
и воздух входит в комнату квадратом.

Бобо мертва. И хочется, уста
слегка разжав, произнести 'не надо'.
Наверно, после смерти — пустота.
И вероятнее, и хуже Ада.

4
Ты всем была. Но, потому что ты
теперь мертва, Бобо моя, ты стала
ничем — точнее, сгустком пустоты.
Что тоже, как подумаешь, немало.

Бобо мертва. На круглые глаза
вид горизонта действует как нож, но
тебя, Бобо, Кики или Заза
им не заменят. Это невозможно.

Идет четверг. Я верю в пустоту.
В ней как в Аду, но более херово.
И новый Дант склоняется к листу
и на пустое место ставит слово.
Встреча 19 мая
Владимир Высоцкий
СЛУЧАЙ В РЕСТОРАНЕ
В ресторане по стенкам висят тут и там
«Три медведя», «Заколотый витязь»…
За столом одиноко сидит капитан.
«Разрешите?» — спросил я. «Садитесь!

…Закури!» — «Извините, «Казбек» не курю…» —
«Ладно, выпей, давай-ка посуду!..
Да пока принесут… Пей, кому говорю!
Будь здоров!» — «Обязательно буду!» —

«Ну, так что же, — сказал, захмелев, капитан, —
Водку пьёшь ты красиво, однако.
А видал ты вблизи пулемёт или танк?
А ходил ли ты, скажем, в атаку?

В сорок третьем под Курском я был старшиной,
За моею спиной — такое…
Много всякого, брат, за моею спиной,
Чтоб жилось тебе, парень, спокойно!»

Он ругался и пил, он спросил про отца,
Он кричал, долго глядя на блюда:
«Я полжизни отдал за тебя, подлеца,
А ты жизнь прожигаешь, паскуда!

А винтовку тебе, а послать тебя в бой?!
А ты водку тут хлещешь со мною!..»
Я сидел, как в окопе под Курской дугой —
Там, где был капитан старшиною.

Он всё больше хмелел, я — за ним по пятам.
Только в самом конце разговора
Я обидел его — я сказал: «Капитан,
Никогда ты не будешь майором!..»

ДОРОЖНАЯ ИСТОРИЯ
Я вышел ростом и лицом —
Спасибо матери с отцом;
С людьми в ладу — не понукал, не помыкал;
Спины не гнул — прямым ходил,
И в ус не дул, и жил как жил,
И голове своей руками помогал…

Бродяжил и пришёл домой
Уже с годами за спиной,
Висят года на мне — ни бросить, ни продать.
Но на начальника попал,
Который бойко вербовал,
И за Урал машины стал перегонять.

Дорога, а в дороге — МАЗ,
Который по уши увяз,
В кабине — тьма, напарник третий час молчит,
Хоть бы кричал, аж зло берёт:
Назад пятьсот,
пятьсот вперёд,
А он зубами «Танец с саблями» стучит!

Мы оба знали про маршрут,
Что этот МАЗ на стройках ждут.
А наше дело — сел, поехал. Ночь, полночь…
Ну надо ж так! Под Новый год!
Назад пятьсот,
пятьсот вперёд!
Сигналим зря — пурга, и некому помочь!

«Глуши мотор, — он говорит, —
Пусть этот МАЗ огнём горит!»
Мол видишь сам — тут больше нечего ловить.
Мол, видишь сам — кругом пятьсот,
И к ночи точно занесёт,
Так заровняет, что не надо хоронить!

Я отвечаю: «Не канючь!»
А он — за гаечный за ключ
И волком смотрит (он вообще бывает крут).
А что ему — кругом пятьсот,
И кто кого переживёт,
Тот и докажет, кто был прав, когда припрут!

Он был мне больше чем родня —
Он ел с ладони у меня,
А тут глядит в глаза — и холодно спине.
А что ему — кругом пятьсот,
И кто там после разберёт,
Что он забыл, кто я ему и кто он мне!

И он ушёл куда-то вбок.
Я отпустил, а сам прилёг,
Мне снился сон про наш «весёлый» наворот.
Что будто вновь — кругом пятьсот,
Ищу я выход из ворот,
Но нет его, есть только вход,
и то не тот.

…Конец простой: пришел тягач,
И там был трос, и там был врач,
И МАЗ попал, куда положено ему.
И он пришёл — трясётся весь…
А там — опять далёкий рейс,
Я зла не помню — я опять его возьму!

СМОТРИНЫ
Там у соседей — пир горой,
И гость — солидный, налитой,
Ну а хозяйка — хвост трубой —
Идёт к подвалам:
В замок врезаются ключи,
И вынимаются харчи;
И с тягой ладится в печи,
И с поддувалом.

А у меня — сплошные передряги:
То в огороде недород, то скот падёт,
То печь чадит от нехорошей тяги,
А то щеку на сторону ведёт.

Там у соседа мясо в щах —
На всю деревню хруст в хрящах,
И дочь-невеста вся в прыщах —
Дозрела, значит.
Смотрины, стало быть, у них —
На сто рублей гостей одних,
И даже тощенький жених
Поёт и скачет.

А у меня цепные псы взбесились —
Средь ночи с лая перешли на вой,
И на ногах моих мозоли прохудились
От топотни по комнате пустой.

Ох, у соседа быстро пьют!
А что не пить, когда дают?
А что не петь, когда уют
И не накладно?
А тут, вон, баба на сносях,
Гусей некормленных косяк…
Да дело, в общем, не в гусях,
А всё неладно.

Тут у меня постены появились,
Я их гоню и так и сяк — они опять,
Да в неудобном месте чирей вылез —
Пора пахать, а тут — ни сесть ни встать.

Сосед малёночка прислал —
Он от щедрот меня позвал,
Ну, я, понятно, отказал,
А он — сначала.
Должно, литровую огрел —
Ну и, конечно, подобрел…
И я пошёл — попил, поел.
Не полегчало.

И посредине этого разгула
Я пошептал на ухо жениху —
И жениха, как будто ветром, сдуло,
Невеста вся рыдает наверху.

Сосед орёт, что он народ,
Что основной закон блюдёт:
Мол кто не ест, тот и не пьёт, —
И выпил, кстати.
Все сразу повскакали с мест,
Но тут малец с поправкой влез:
«Кто не работает — не ест,
Ты спутал, батя!»

А я сидел с засаленною трёшкой,
Чтоб завтра гнать похмелие моё,
В обнимочку с обшарпанной гармошкой —
Меня и пригласили за неё.

Сосед другую литру съел —
И осовел, и опсовел,
Он захотел, чтоб я попел —
Зря, что ль, поили?!
Меня схватили за бока
Два здоровенных мужика.
«Играй, — говорят, — паскуда, пой, пока
Не удавили!»

Уже дошло веселие до точки,
Уже невеста брагу пьёт тайком, —
И я запел про светлые денёчки,
«Когда служил на почте ямщиком».

Потом ещё была уха
И заливные потроха,
Потом поймали жениха
И долго били,
Потом пошли плясать в избе,
Потом дрались не по злобе, —
И всё хорошее в себе
Доистребили.

А я стонал в углу болотной выпью,
Набычась, а потом и подбочась, —
И думал я: с кем я завтра выпью
Из тех, с которыми я пью сейчас?!

Наутро там всегда покой,
И хлебный мякиш за щекой,
И без похмелья перепой,
Еды — навалом,
Никто не лается в сердцах,
Собачка мается в сенцах,
И печка — в синих изразцах
И с поддувалом.

А у меня — и в ясную погоду
Хмарь на душе, которая горит,
Хлебаю я колодезную воду,
Чиню гармошку и жена корит.

ПОБЕГ НА РЫВОК
Был побег «на рывок» —
Наглый, глупый, дневной:
Вологодского — с ног,
И — вперёд головой.

И запрыгали двое,
В такт сопя на бегу,
На виду у конвоя
Да по пояс в снегу.

Положен строй в порядке образцовом,
И взвыла «Дружба» — старая пила,
И осенили знаменьем свинцовым
С очухавшихся вышек три ствола.

Все лежали плашмя —
В снег уткнули носы,
А за нами двумя —
Бесноватые псы.

Девять граммов горячие,
Как вам тесно в стволах!
Мы на мушках корячились,
Словно как на колах.

Нам — добежать до берега, до цели,
Но свыше, с вышек, всё предрешено:
Там у стрелков мы дрыгались в прицеле —
Умора просто, до чего смешно.

Вот бы мне посмотреть,
С кем отправился в путь,
С кем рискнул помереть,
С кем затеял рискнуть!

Где-то виделись будто…
Чуть очухался я —
Прохрипел: «Как зовут-то?»
И «Какая статья?»

Но поздно — зачеркнули его пули:
Крестом — в затылок, пояс, два плеча.
А я бежал и думал: «Добегу ли?» —
И даже не заметил сгоряча.

Я к нему, чудаку:
Почему, мол, отстал?
Ну а он — на боку
И мозги распластал.

Пробрало! — телогрейка
Аж просохла на мне:
Лихо бьёт трёхлинейка —
Прямо как на войне!

Как за грудки, держался я за камни:
Когда собаки близко — не беги!
Псы покропили землю языками —
И разбрелись, слизав его мозги.

Приподнялся и я,
Белый свет стервеня,
И гляжу — «кумовья»
Поджидают меня.

Пнули труп: «Сдох, скотина!
Нету проку с него:
За поимку — полтина,
А за смерть — ничего».

И мы прошли гуськом перед бригадой,
Потом — за вахту, отряхнувши снег:
Они обратно в зону — за наградой,
А я — за новым сроком за побег.

Я сначала грубил,
А потом перестал.
Целый взвод меня бил —
Аж два раза устал.

Зря пугают тем светом,
Тут — с дубьём, там — с кнутом:
Врежут там — я на этом,
Врежут здесь — я на том.

Я гордость под исподнее упрятал —
Видал, как пятки лижут гордецы;
Пошёл лизать я раны в «лизолятор»,
Не зализал — и вот они, рубцы.

…Надо б нам вдоль реки
(Он был тоже не слаб!),
Чтоб людям — не с руки,
Чтоб собакам — не с лап!..

Вот и сказке конец:
Зверь бежал на ловца —
Снёс, как срезал, ловец
Беглецу пол-лица.

…Всё взято в трубы, перекрыты краны…
Ночами только воют и скулят,
Что надо, надо сыпать соль на раны:
Чтоб лучше помнить — пусть они болят!

ОН НЕ ВЕРНУЛСЯ ИЗ БОЯ
Почему всё не так? Вроде — всё как всегда:
То же небо — опять голубое,
Тот же лес, тот же воздух и та же вода…
Только — он не вернулся из боя.

Мне теперь не понять, кто же прав был из нас
В наших спорах без сна и покоя.
Мне не стало хватать его только сейчас —
Когда он не вернулся из боя.

Он молчал невпопад и не в такт подпевал,
Он всегда говорил про другое,
Он мне спать не давал,
он с восходом вставал, —
А вчера не вернулся из боя.

То, что пусто теперь, — не про то разговор:
Вдруг заметил я — нас было двое…
Для меня — будто ветром задуло костёр,
Когда он не вернулся из боя.

Нынче вырвалось, будто из плена весна, —
По ошибке окликнул его я:
«Друг, оставь покурить!» А в ответ — тишина:
Он вчера не вернулся из боя.

Наши мёртвые нас не оставят в беде,
Наши павшие — как часовые…
Отражается небо в лесу, как в воде, —
И деревья стоят голубые.

Нам и места в землянке хватало вполне,
Нам и время текло — для обоих…
Всё теперь — одному. Только кажется мне —
Это я не вернулся из боя.

ТОТ, КОТОРЫЙ НЕ СТРЕЛЯЛ
Я вам мозги не пудрю —
Уже не тот завод:
В меня стрелял поутру
Из ружей целый взвод.
За что мне эта злая,
Нелепая стезя —
Не то чтобы не знаю, —
Рассказывать нельзя.

Мой командир меня почти что спас,
Но кто-то на расстреле настоял —
И взвод отлично выполнил приказ.
Но был один, который не стрелял.

Судьба моя лихая
Давно наперекос.
Однажды языка я
Добыл, да не донёс,
И особист Суэтин —
Неутомимый наш! —
Ещё тогда приметил
И взял на карандаш.

Он выволок на свет и приволок
Подколотый, подшитый матерьял —
Никто поделать ничего не смог…
Нет! Смог один, который не стрелял.

Рука упала в пропасть
С дурацким звуком: «Пли!» —
И залп мне выдал пропуск
В ту сторону земли.
Но… слышу: «Жив, зараза!
Тащите в медсанбат —
Расстреливать два раза
Уставы не велят!»

А врач потом
всё цокал языком
И, удивляясь, пули удалял.
А я в бреду беседовал тайком
С тем пареньком,
который не стрелял.

Я раны, как собака,
Лизал, а не лечил.
В госпиталях, однако,
В большом почёте был —
Ходил, в меня влюблённый,
Весь слабый женский пол:
«Эй, ты! Недострелённый!
Давай-ка на укол!»

Наш батальон геройствовал в Крыму,
И я туда глюкозу посылал,
Чтоб было слаще воевать ему.
Кому? Тому, который не стрелял.

Я пил чаёк из блюдца,
Со спиртиком бывал.
Мне не пришлось загнуться,
И я довоевал.
В свой полк определили.
«Воюй! — сказал комбат. —
А что недострелили —
Так я не виноват».

Я очень рад был, но, присев у пня,
Я выл белугой и судьбину клял:
Немецкий снайпер дострелил меня,
Убив того, который не стрелял.

ОНА БЫЛА В ПАРИЖЕ
Ларисе Лужиной

Наверно, я погиб. Глаза закрою - вижу.
Наверно, я погиб: робею, а потом -
Куда мне до нее! Она была в Париже,
И я вчера узнал - не только в нем одном.

Какие песни пел я ей про Север дальний!
Я думал: вот чуть-чуть - и будем мы на "ты".
Но я напрасно пел о полосе нейтральной -
Ей глубоко плевать, какие там цветы.

Я спел тогда еще - я думал, это ближе, -
Про юг и про того, кто раньше с нею был.
Но что ей до меня! Она была в Париже,
Ей сам Марсель Марсо чего-то говорил.

Я бросил свой завод, хоть в общем, был не вправе,
Засел за словари на совесть и на страх,
Но что ей до того! Она уже в Варшаве,
Мы снова говорим на разных языках...

Приедет - я скажу по-польски: "Проше, пани,
Прими таким, как есть, не буду больше петь!"
Но что ей до меня! - она уже в Иране, -
Я понял - мне за ней, конечно, не успеть.

Ведь она сегодня здесь, а завтра будет в Осле -
Да, я попал впросак, да, я попал в беду!
Кто раньше с нею был и тот, кто будет после,-
Пусть пробуют они. Я лучше пережду.

***
Я из дела ушел, из такого хорошего дела!
Ничего не унес - отвалился в чем мать родила.
Не затем, что приспичило мне, - просто время приспело,
Из-за синей горы понагнало другие дела.

Мы многое из книжек узнаем,
А истины передают изустно:
"Пророков нет в отечестве своем",-
Да и в других отечествах - не густо.

Я не продал друзей, без меня даже выиграл кто-то.
Лишь подвел одного, ненадолго,- сочтемся потом.
Я из дела исчез,- не оставил ни крови, ни пота,
И оно без меня покатилось своим чередом.

Незаменимых нет, и пропоем
Заупокой ушедшим - будь им пусто.
"Пророков нет в отечестве своем,
Да и в других отечествах - не густо..."

Растащили меня, но я счастлив, что львиную долю
Получили лишь те, кому я б ее отдал и так.
Я по скользкому полу иду, каблуки канифолю,
Подымаюсь по лестнице и прохожу на чердак.

Пророков нет - не сыщешь днем с огнем,-
Ушли и Магомет, и Заратустра.
Пророков нет в отечестве своем,
Да и в других отечествах не густо...

А внизу говорят - от добра ли, от зла ли, не знаю:
"Хорошо, что ушел, - без него стало дело верней!"
Паутину в углу с образов я ногтями сдираю,
Тороплюсь, потому что за домом седлают коней.

Открылся лик - я стал к нему лицом,
И он поведал мне светло и грустно:
"Пророков нет в отечестве своем,-
Но и в других отечествах - не густо".

Я взлетаю в седло, я врастаю в коня - тело в тело,-
Конь падет подо мной, - но и я закусил удила!
Я из дела ушел, из такого хорошего дела,
Из-за синей горы понагнало другие дела.

Скачу - хрустят колосья под конем,
Но ясно различаю из-за хруста:
"Пророков нет в отечестве своем,-
Но и в других отечествах - не густо".

***
Ох, где был я вчера — не найду, хоть убей!
Только помню, что стены — с обоями,
Помню — Клавка была, и подруга при ей,
Целовался на кухне с обоими.

А наутро я встал —
Мне давай сообщать,
Что хозяйку ругал,
Всех хотел застращать,
Что я голым скакал,
Что я песни орал,
А отец, говорил,
У меня — генерал!

А потом рвал рубаху и бил себя в грудь,
Говорил, будто все меня продали,
И гостям, говорят, не давал продыхнуть —
Донимал их блатными аккордами.

А потом кончил пить —
Потому что устал,
Начал об пол крушить
Благородный хрусталь,
Лил на стены вино,
А кофейный сервиз,
Растворивши окно,
Просто выбросил вниз.

И мене не могли даже слова сказать.
Но потом потихоньку оправились —
Навалились гурьбой, стали руки вязать,
А потом уже все позабавились:

Кто плевал мне в лицо,
А кто водку лил в рот,
А какой-то танцор
Бил ногами в живот…
А молодая вдова,
Верность мужу храня —
Ведь живём однова, —
Пожалела меня.

И бледнел я на кухне разбитым лицом,
Делал вид, что пошёл на попятную.
«Развяжите, — кричал, — да и дело с концом!»
Развязали, но вилки попрятали.

Тут вообще началось —
Не опишешь в словах!
И откуда взялось
Столько силы в руках —
Я, как раненый зверь,
Напоследок чудил:
Выбил окна и дверь
И балкон уронил.

Ох, где был я вчера — не найду днём с огнём!
Только помню, что стены — с обоями…
И осталось лицо — и побои на нём,
И куда теперь выйти с побоями!

…Если правда оно —
Ну, хотя бы на треть, —
Остаётся одно:
Только лечь помереть!
Хорошо, что вдова
Всё смогла пережить,
Пожалела меня
И взяла к себе жить.

ПЕСНЯ КОНЧЕННОГО ЧЕЛОВЕКА
Истома ящерицей ползает в костях,
И сердце с трезвой головой не на ножах,
И не захватывает дух на скоростях,
Не холодеет кровь на виражах,

И не прихватывает горло от любви,
И нервы больше не внатяжку: хочешь — рви,
Провисли нервы, как верёвки от белья,
И не волнует, кто кого — он или я.

Я на коне, толкани — я с коня.
Только «не», только «ни» у меня.

Не пью воды, чтоб стыли зубы, питьевой
И ни событий, ни людей не тороплю,
Мой лук валяется со сгнившей тетивой,
Все стрелы сломаны — я ими печь топлю.

Не наступаю и не рвусь, а как-то так…
Не вдохновляет даже самый факт атак.
Сорви-голов не принимаю и корю,
Про тех, кто в омут с головой, — не говорю.

Я на коне, толкани — я с коня.
Только «не», только «ни» у меня.

И не хочу ни выяснять, ни изменять
И ни вязать и ни развязывать узлы.
Углы тупые можно и не огибать,
Ведь после острых — это не углы.

Любая нежность душу не разбередит,
И не внушит никто, и не разубедит.
А так как чужды всякой всячине мозги,
То ни предчувствия не жмут, ни сапоги.

Я на коне, толкани — я с коня.
Только «не», только «ни» у меня.

Не ноют раны, да и шрамы не болят, —
На них наложены стерильные бинты!
Не бесят больше, не свербят, не теребят
Ни мысли, ни вопросы, ни мечты.

Не знаю, скульптор в рост ли, в профиль слепит ли,
Ни пули в лоб не удостоюсь, ни петли.
Я весь прозрачный, как раскрытое окно,
И неприметный, как льняное полотно.

Толка нет: толкани — я с коня.
Только «не», только «ни» у меня.

Ни философский камень больше не ищу,
Ни корень жизни — ведь уже нашли женьшень.
Не напрягаюсь, не стремлюсь, не трепещу
И не пытаюсь поразить мишень.

Устал бороться с притяжением земли:
Лежу — так больше расстоянье до петли.
И сердце дёргается, словно не во мне, —
Пора туда, где только «ни» и только «не».
Встреча 12 мая
Юрий Левитанский
ДИАЛОГ У НОВОГОДНЕЙ ЁЛКИ
— Что происходит на свете?— А просто зима.
— Просто зима, полагаете вы?— Полагаю.
Я ведь и сам, как умею, следы пролагаю
в ваши уснувшие ранней порою дома.

— Что же за всем этим будет?— А будет январь.
— Будет январь, вы считаете?— Да, я считаю.
Я ведь давно эту белую книгу читаю,
этот, с картинками вьюги, старинный букварь.

— Чем же все это окончится?— Будет апрель.
— Будет апрель, вы уверены?— Да, я уверен.
Я уже слышал, и слух этот мною проверен,
будто бы в роще сегодня звенела свирель.

— Что же из этого следует?— Следует жить,
шить сарафаны и легкие платья из ситца.
— Вы полагаете, все это будет носиться?
— Я полагаю,что все это следует шить.

— Следует шить, ибо сколько вьюге ни кружить,
недолговечны ее кабала и опала.
— Так разрешите же в честь новогоднего бала
руку на танец, сударыня, вам предложить!

— Месяц — серебряный шар со свечою внутри,
и карнавальные маски — по кругу, по кругу!
— Вальс начинается. Дайте ж, сударыня, руку,
и — раз-два-три,
раз-два-три,
раз-два-три,
раз-два-три!..

***
Каждый выбирает для себя
женщину, религию, дорогу.
Дьяволу служить или пророку —
каждый выбирает для себя.

Каждый выбирает по себе
слово для любви и для молитвы.
Шпагу для дуэли, меч для битвы
каждый выбирает по себе.

Каждый выбирает по себе.
Щит и латы. Посох и заплаты.
Меру окончательной расплаты.
Каждый выбирает по себе.

Каждый выбирает для себя.
Выбираю тоже — как умею.
Ни к кому претензий не имею.
Каждый выбирает для себя.

***
Ну, что с того, что я там был.
Я был давно. Я всё забыл.
Не помню дней. Не помню дат.
Ни тех форсированных рек.

(Я неопознанный солдат.
Я рядовой. Я имярек.
Я меткой пули недолёт.
Я лёд кровавый в январе.
Я прочно впаян в этот лёд —
я в нём, как мушка в янтаре.)

Но что с того, что я там был.
Я всё избыл. Я всё забыл.
Не помню дат. Не помню дней.
Названий вспомнить не могу.

(Я топот загнанных коней.
Я хриплый окрик на бегу.
Я миг непрожитого дня.
Я бой на дальнем рубеже.
Я пламя Вечного огня
и пламя гильзы в блиндаже.)

Но что с того, что я там был,
в том грозном быть или не быть.
Я это всё почти забыл.
Я это всё хочу забыть.

Я не участвую в войне —
она участвует во мне.
И отблеск Вечного огня
дрожит на скулах у меня.

(Уже меня не исключить
из этих лет, из той войны.
Уже меня не излечить
от тех снегов, от той зимы.
И с той землёй, и с той зимой
уже меня не разлучить,
до тех снегов, где вам уже
моих следов не различить.)

Но что с того, что я там был!..

КАК ПОКАЗАТЬ ЗИМУ
…Но вот зима,
и чтобы ясно было,
что происходит действие зимой,
я покажу,
как женщина купила
на рынке елку
и несет домой,
и вздрагивает елочкино тело
у женщины над худеньким плечом.
Но женщина тут, впрочем,
ни при чем.
Здесь речь о елке.
В ней-то все и дело.
Итак,
я покажу сперва балкон,
где мы увидим елочку стоящей
как бы в преддверье
жизни предстоящей,
всю в ожиданье близких перемен.
Затем я покажу ее в один
из вечеров
рождественской недели,
всю в блеске мишуры и канители,
как бы в полете всю,
и при свечах.
И наконец,
я покажу вам двор,
где мы увидим елочку лежащей
среди метели,
медленно кружащей
в глухом прямоугольнике двора.
Безлюдный двор
и елка на снегу
точней, чем календарь нам обозначат,
что минул год,
что следующий начат.
Что за нелепой разной кутерьмой,
ах, Боже мой,
как время пролетело.
Что день хоть и длинней,
да холодней.
Что женщина…
Но речь тут не о ней.
Здесь речь о елке.
В ней-то все и дело.

***
Кто-нибудь утром проснется сегодня и ахнет,
и удивится — как близко черемухой пахнет,
пахнет влюбленностью,
пахнет любовным признаньем,
жизнь впереди — как еще не раскрытая книга.

Кто-нибудь утром проснется сегодня и ахнет,
и удивится — как быстро черемуха чахнет,
сохнет под окнами деревце, вьюгою пахнет,
пахнет снегами, морозом, зимой, холодами.

Кто-нибудь утром сегодня совсем
не проснется,
кто-нибудь тихо губами к губам прикоснется
и задохнется — как пахнет бинтами и йодом,
и стеарином, и свежей доскою сосновой.

В утреннем воздухе пахнет бинтами и йодом,
и стеарином, и свежей доскою сосновой,
пахнет снегами, морозом, зимой, холодами
и — ничего не поделать — черемухой пахнет.

Пахнет черемухой в утреннем воздухе раннем.
Пахнет влюбленностью,
пахнет любовным признаньем.
Что бы там ни было с нами, но снова и снова
пахнет черемухой — и ничего не поделать!

У РАДИОПРИЁМНИКА
Чертов ящик, моя страсть и наказанье!
А не выключу, и лучше не проси!
Только шорох, только легкое касанье —
и пошла Земля вертеться на оси.
Где дорога? Я в лесу глухом затерян.
Сколько раз пытался выбраться — не мог.
Вижу терем деревянный. Что за терем?
Кто живет в тебе, о терем-теремок?
В трех оконцах освещенных ветры свищут.
Настежь ставенки, да двери на замках.

Я в лесу глухом затерян. Меня ищут.
Окликают — всё на разных языках.
Окликают, суетятся бестолково,
голоса их не умею различать.
Заглушить один старается другого,
каждый хочет остальных перекричать.
Убеждают. Осуждают. Негодуют.
То хулят меня, то пряник мне сулят.

Я затерян в океане. Ветры дуют.
Сорок ветров мою душу веселят.
Сорок ветров — то синицей, то сиреной.
Три фонарика, три маленьких огня.
Я песчинка. Я затерян во Вселенной,
и Земля никак не может без меня.
Вот и плачет, и судачит бедный шарик,
зажигает свой фонарик потайной,
и бежит за мной с фонариком, и шарит,
и зовет меня, и гонится за мной.
Загорается фонарик троекратно.
Бедный шарик, он выходит из себя.

И тогда я говорю ему: — Ну ладно,
ты не бойся, ну куда я без тебя! —
И вздыхает, и бормочет, засыпая,
на плечо мне свою голову клоня,
одинокая планета голубая,
как ребенок на коленях у меня.

***
Собирались наскоро,
обнимались ласково,
пели, балагурили,
пили и курили.
День прошел — как не было.
Не поговорили.

Виделись, не виделись,
ни за что обиделись,
помирились, встретились,
шуму натворили.
Год прошел — как не было.
Не поговорили.

Так и жили — наскоро,
и дружили наскоро,
не жалея тратили,
не скупясь дарили.
Жизнь прошла — как не было.
Не поговорили.

ПЕРВОЕ МАРТА
И снова с облегченьем и с надеждой
перевернем последний лист февральский,
последний зимний
календарный лист.

...Рассветный воздух зябок был и мглист.
Еще горел фонарь через дорогу.
Светились близлежащие дома.
И я, вздохнув —
ну вот и слава богу,
еще одна закончилась зима! —
перевернул февральский лист последний.

И сразу марта первое число
передо мной взошло
и проросло,
как стебель
и как первая травинка
(как знак неотвратимых перемен,
как якобинства тайный иероглиф),

и тотчас же фонарь ночной потух,
и в воздухе разлился вольный дух,
крамольный дух лесов и дух полей,
дух пахоты
и дух цареубийства.

БАНАЛЬНЫЙ МОНОЛОГ
Я б мог сказать:
— Как сорок тысяч братьев!..-
Я б мог вскричать:
— Сильней всего на свете!..-
Я мог бы повторить:
— Дороже жизни!..- .
Но чей-то голос
вкрадчиво и тихо
нашептывает мне,
напоминая,
как мало можно выразить словами,
а это все —
слова, слова, слова…

И все-таки
всей грешной моей плотью,
душою всею,
клеточкою каждой,
всем существом моим
ежеминутно
не я,
но тот,
во мне живущий кто-то,
опять кричит:

— Как сорок тысяч братьев!..-
и вопиет:

— Сильней всего на свете!..-
едва ли не навзрыд:

— Дороже жизни!..-
но к этому язык мой непричастен,
но все это —
помимо моей воли,
но все это —
не говоря ни слова
и даже звука не произнося.

МУЗЫКА
Есть в музыке такая неземная,
как бы не здесь рожденная печаль,
которую ни скрипка, ни рояль
до основанья вычерпать не могут.

И арфы сладкозвучная струна
или органа трепетные трубы
для той печали слишком, что ли, грубы
для той безмерной скорби неземной.

Но вот они сошлись, соединясь
в могучее сообщество оркестра,
и палочка всесильного маэстро,
как перст судьбы, указывает ввысь.

Туда, туда, где звездные миры,
и нету им числа и нет предела.
О, этот дирижер — он знает дело.
Он их в такие выси вознесет!

Туда, туда, все выше, все быстрей,
где звездная неистовствует фуга…
Метет метель. Неистовствует вьюга.
Они уже дрожат. Как их трясет!

Как в шторм девятибальная волна,
в беспамятстве их кружит и мотает,
и капельки всего лишь не хватает,
чтоб сердце, наконец, разорвалось.

Но что-то остается там на дне,
и плещется в таинственном сосуде,
остаток,
тот осадок самой сути,
ее безмерной скорби неземной.

И вот тогда,
с подоблачных высот,
той капельки владетель и хранитель,
нисходит инопланетянин Моцарт
и нам бокал с улыбкой подает.

И можно до последнего глотка
испить ее, всю горечь той печали,
чтоб чуя уже холод за плечами,
вдруг удивиться — как она сладка!

ПРЕДЗИМЬЕ
(Попытка романса)

Я весть о себе не подам,
и ты мне навстречу не выйдешь.
Но дело идет к холодам,
и ты это скоро увидишь.

Былое забвенью предам,
как павших земле предавали.
Но дело идет к холодам,
и это поправишь едва ли.

Уйти к Патриаршим прудам,
по желтым аллеям шататься.
Но дело идет к холодам,
и с этим нельзя не считаться.

Я верю грядущим годам,
где все незнакомо и ново.
Но дело идет к холодам,
и нет варианта иного.

А впрочем, ты так молода,
что даже в пальтишке без меха
все эти мои холода
никак для тебя не помеха.

Ты так молода, молода,
а рядом такие соблазны,
что эти мои холода
нисколько тебе не опасны.

Простимся до Судного дня.
Все птицы мои улетели.
Но ты еще вспомнишь меня
однажды во время метели.

В морозной январской тиши,
припомнив ушедшие годы,
ты варежкой мне помаши
из вашей холодной погоды.
Встреча 5 мая
Роберт Рождественский
***
Я шагал по земле, было зябко в душе и окрест.
Я тащил на усталой спине свой единственный
крест.
Было холодно так, что во рту замерзали слова.

И тогда я решил этот крест расколоть на дрова.
И разжег я костер на снегу.
И стоял.
И смотрел,
как мой крест одинокий удивленно и тихо горел…

А потом зашагал я опять среди черных полей.
Нет креста за спиной…
Без него мне
ещё тяжелей.

ПОДСЛУШАННЫЙ РАЗГОВОР
— Снова дралась во дворе?..

— Aга!
Мама,
но я не плакала!..
Вырасту —
выучусь на моряка.
Я уже в ванне
плавала!..

— Боже,
не девочка, а беда!
сил моих больше нету…

— Мама,
а вырасту я когда?..

— Вырастешь!
Ешь котлету…

— Мама,
купим живого коня?..

— Коня?!
Да что ж это делается?..

— Мама,
а в лётчики примут меня?..

— Примут.
Куда они денутся?!
Ты же из каждого,
сатана,
душу
сумеешь вытрясти!..

— Мама,
а правда, что будет
война
и я не успею
вырасти?..

МАРК ШАГАЛ
Он стар и похож на свое одиночество.
Ему рассуждать о погоде не хочется.
Он сразу с вопроса:
«— А Вы не из Витебска?..»—
Пиджак старомодный на лацканах вытерся…

«— Нет, я не из Витебска…»—
Долгая пауза.
А после — слова монотонно и пасмурно:
«— Тружусь и хвораю…
В Венеции выставка…
Так Вы не из Витебска?..»
«— Нет, не из Витебска…»

Он в сторону смотрит.
Не слышит, не слышит.
Какой-то нездешней далекостью дышит,
пытаясь до детства дотронуться бережно…

И нету ни Канн, ни Лазурного берега,
ни нынешней славы…
Светло и растерянно
он тянется к Витебску, словно растение…

Тот Витебск его — пропыленный и жаркий —
приколот к земле каланчою пожарной.
Там свадьбы и смерти, моленья и ярмарки.
Там зреют особенно крупные яблоки,
и сонный извозчик по площади катит…

«— А Вы не из Витебска?..».
Он замолкает.
И вдруг произносит, как самое-самое,
названия улиц:
Смоленская,
Замковая.
Как Волгою, хвастает Видьбой-рекою
и машет
по-детски прозрачной рукою…

«— Так Вы не из Витебска…»
Надо прощаться.
Прощаться.
Скорее домой возвращаться…
Деревья стоят вдоль дороги навытяжку.
Темнеет…

И жалко, что я не из Витебска.

***
На Земле
безжалостно маленькой
жил да был человек маленький.
У него была служба маленькая.
И маленький очень портфель.
Получал он зарплату маленькую…
И однажды —
прекрасным утром —
постучалась к нему в окошко
небольшая,
казалось,
война…
Автомат ему выдали маленький.
Сапоги ему выдали маленькие.
Каску выдали маленькую
и маленькую —
по размерам —
шинель.

…А когда он упал —
некрасиво, неправильно,
в атакующем крике вывернув рот,
то на всей земле
не хватило мрамора,
чтобы вырубить парня
в полный рост!

НОКТЮРН
Между мною и тобою — гул небытия,
звездные моря,
тайные моря.
Как тебе сейчас живется, вешняя моя,
нежная моя,
странная моя?
Если хочешь, если можешь — вспомни обо мне,
вспомни обо мне,
вспомни обо мне.
Хоть случайно, хоть однажды вспомни обо мне,
долгая любовь моя.

А между мною и тобой — века,
мгновенья и года,
сны и облака.
Я им и тебе сейчас лететь велю.
Ведь я тебя еще сильней люблю.

Как тебе сейчас живется, вешняя моя,
нежная моя,
странная моя?
Я тебе желаю счастья, добрая моя,
долгая любовь моя!

Я к тебе приду на помощь,— только позови,
просто позови,
тихо позови.
Пусть с тобой все время будет свет моей любви,
зов моей любви,
боль моей любви!
Только ты останься прежней — трепетно живи,
солнечно живи,
радостно живи!
Что бы ни случилось, ты, пожалуйста, живи,
счастливо живи всегда.

А между мною и тобой — века,
мгновенья и года,
сны и облака.
Я им к тебе сейчас лететь велю.
Ведь я тебя еще сильней люблю.

Пусть с тобой все время будет свет моей любви,
зов моей любви,
боль моей любви!
Что бы ни случилось, ты, пожалуйста, живи.
Счастливо живи всегда.

***
Все начинается с любви…
Твердят:
«Вначале
было
слово…»
А я провозглашаю снова:
Все начинается
с любви!..

Все начинается с любви:
и озаренье,
и работа,
глаза цветов,
глаза ребенка —
все начинается с любви.

Все начинается с любви,
С любви!
Я это точно знаю.
Всё,
даже ненависть —
родная
и вечная
сестра любви.

Все начинается с любви:
мечта и страх,
вино и порох.
Трагедия,
тоска
и подвиг —
все начинается с любви…

Весна шепнет тебе:
«Живи…»
И ты от шепота качнешься.
И выпрямишься.
И начнешься.
Все начинается с любви!

***
Человеку надо мало:
чтоб искал
и находил.
Чтоб имелись для начала
Друг — один
и враг — один…
Человеку надо мало:
чтоб тропинка вдаль вела.
Чтоб жила на свете
мама.
Сколько нужно ей — жила…

Человеку надо мало:
после грома — тишину.
Голубой клочок тумана.
Жизнь — одну.
И смерть — одну.
Утром свежую газету —
с Человечеством родство.
И всего одну планету:
Землю!
Только и всего.
И — межзвездную дорогу
да мечту о скоростях.
Это, в сущности, - немного.
Это, в общем-то, - пустяк.
Невеликая награда.
Невысокий пьедестал.
Человеку мало надо.
Лишь бы дома кто-то
ждал.

ЛЮБОВЬ НАСТАЛА
Как много лет во мне любовь спала.
Мне это слово ни о чем не говорило.
Любовь таилась в глубине, она ждала —
И вот проснулась и глаза свои открыла!

Теперь пою не я — любовь поет!
И эта песня в мире эхом отдается.
Любовь настала так, как утро настает.
Она одна во мне и плачет и смеется!

И вся планета распахнулась для меня!
И эта радость, будто солнце, не остынет!
Не сможешь ты уйти от этого огня!
Не спрячешься, не скроешься —
Любовь тебя настигнет!

Как много лет во мне любовь спала.
Мне это слово ни о чем не говорило.
Любовь таилась в глубине, она ждала —
И вот проснулась и глаза свои открыла!

КРАСИВАЯ ЖЕНЩИНА
Красивая женщина – это профессия.
И если она до сих пор не устроена,
ее осуждают и каждая версия
имеет своих безусловных сторонников.

Ей, с самого детства вскормленной не баснями,
остаться одною а, значит, бессильною,
намного страшнее, намного опаснее,
чем если б она не считалась красивою.

Пусть вдоволь листают романы прошедшие,
пусть бредят дурнушки заезжими принцами.
А в редкой профессии сказочной женщины
есть навыки, тайны, и строгие принципы.

Идет она молча по улице трепетной,
сидит как на троне с друзьями заклятыми.
Приходится жить – ежедневно расстрелянной
намеками, слухами, вздохами, взглядами.

Подругам она улыбается весело.
Подруги ответят и тут же обидятся…
Красивая женщина - это профессия,
А всё остальное – сплошное любительство!

ПОМНИТЕ
(Отрывок из поэмы "Реквием")

Помните!
Через века, через года, -
помните!
О тех,
кто уже не придет никогда, -
помните!
Не плачьте!
В горле сдержите стоны,
горькие стоны.
Памяти павших будьте достойны!
Вечно
достойны!
Хлебом и песней,
Мечтой и стихами,
жизнью просторной,
каждой секундой,
каждым дыханьем
будьте
достойны!
Люди!
Покуда сердца стучатся, -
помните!
Какою
ценой
завоевано счастье, -
пожалуйста, помните!
Песню свою отправляя в полет, -
помните!
О тех,
кто уже никогда не споет, -
помните!
Детям своим расскажите о них,
чтоб
запомнили!
Детям детей
расскажите о них,
чтобы тоже
запомнили!
Во все времена бессмертной Земли
помните!
К мерцающим звездам ведя корабли, -
о погибших
помните!
Встречайте трепетную весну,
люди Земли.
Убейте войну,
прокляните
войну,
люди Земли!
Мечту пронесите через года
и жизнью
наполните!..
Но о тех,
кто уже не придет никогда, -
заклинаю, -
помните!

***
Тихо летят паутинные нити.
Солнце горит на оконном стекле.
Что-то я делал не так;
извините:
жил я впервые на этой земле.
Я ее только теперь ощущаю.
К ней припадаю.
И ею клянусь…
И по-другому прожить обещаю.
Если вернусь…

Но ведь я не вернусь.
Встреча 28 апреля
Геннадий Шпаликов
***
По несчастью или к счастью,
Истина проста:
Никогда не возвращайся
В прежние места.

Даже если пепелище
Выглядит вполне,
Не найти того, что ищем,
Ни тебе, ни мне.

Путешествие в обратно
Я бы запретил,
Я прошу тебя, как брата,
Душу не мути.

А не то рвану по следу —
Кто меня вернет? —
И на валенках уеду
В сорок пятый год.

В сорок пятом угадаю,
Там, где — боже мой! —
Будет мама молодая
И отец живой.

АПРЕЛЬСКИЙ ВЕЧЕР
Зеленые от остроумия,
Веселостью изнемогая,
Шли двое,
Между ними – мумия,
Красивая и молодая.

ПЕРЕДЕЛКИНО
Меняют люди адреса,
Переезжают, расстаются,
Но лишь осенние леса
На белом свете остаются.

Останется не разговор
И не обиды — по привычке,
А поля сжатого простор,
Дорога лесом к электричке.

Меж дач пустых она вела,—
Достатка, славы, привилегий,
Телега нас обогнала,
И ехал парень на телеге.

Останется — наверняка —
В тумане белая река,
Туман ее обворожил,
Костром на берегу украсил,
На воду бакен положил —
Движение обезопасил.

***
Я шагаю по Москве,
Как шагают по доске.
Что такое — сквер направо
И налево тоже сквер.

Здесь когда-то Пушкин жил,
Пушкин с Вяземским дружил,
Горевал, лежал в постели,
Говорил, что он простыл.

Кто он, я не знаю — кто,
А скорей всего никто,
У подъезда, на скамейке
Человек сидит в пальто.

Человек он пожилой,
На Арбате дом жилой,-
В доме летняя еда,
А на улице — среда
Переходит в понедельник
Безо всякого труда.

Голова моя пуста,
Как пустынные места,
Я куда-то улетаю
Словно дерево с листа.

***
Людей теряют только раз,
И след, теряя, не находят,
А человек гостит у вас,
Прощается и в ночь уходит.

А если он уходит днём,
Он всё равно от вас уходит.
Давай сейчас его вернём,
Пока он площадь переходит.

Немедленно его вернём,
Поговорим и стол накроем,
Весь дом вверх дном перевернём
И праздник для него устроим.

***
Ах, утону я в Западной Двине
Или погибну как-нибудь иначе,-
Страна не пожалеет обо мне,
Но обо мне товарищи заплачут.

Они меня на кладбище снесут,
Простят долги и старые обиды.
Я отменяю воинский салют,
Не надо мне гражданской панихиды.

Не будет утром траурных газет,
Подписчики по мне не зарыдают,
Прости-прощай, Центральный Комитет,
Ах, гимна надо мною не сыграют.

Я никогда не ездил на слоне,
Имел в любви большие неудачи,
Страна не пожалеет обо мне,
Но обо мне товарищи заплачут.

***
На меня надвигается
По реке битый лед.
На реке навигация,
На реке пароход.

Пароход белый-беленький,
Дым над красной трубой.
Мы по палубе бегали -
Целовались с тобой.

Пахнет палуба клевером,
Хорошо, как в лесу.
И бумажка наклеена
У тебя на носу.

Ах ты, палуба, палуба,
Ты меня раскачай,
Ты печаль мою, палуба,
Расколи о причал.

МОЖАЙСК
В желтых липах спрятан вечер,
Сумерки спокойно сини,
Город тих и обесцвечен,
Город стынет.

Тротуары, тротуары
Шелестят сухой листвою,
Город старый, очень старый
Под Москвою.

Деревянный, краснокрыший,
С бесконечностью заборов,
Колокольным звоном слышен
Всех соборов.

Полутени потемнели,
Тени смазались краями,
Переулки загорели
Фонарями.

Здесь остриженный, безусый,
В тарантасе плакал глухо
Очень милый, очень грустный
Пьер Безухов.

***
Не принимай во мне участья
И не обманывай жильём,
Поскольку улица, отчасти,
Одна – спасение моё.

Я разучил её теченье,
Одолевая, обомлел,
Возможно, лучшего леченья
И не бывает на земле.

Пустые улицы раскручивал
Один или рука в руке,
Но ничего не помню лучшего
Ночного выхода к реке.

Когда в заброшенном проезде
Открылись вместо тупика
Большие зимние созвездья
И незамерзшая река.

Всё было празднично и тихо
И в небесах и на воде.
Я днём искал подобный выход,
И не нашёл его нигде.

***
Городок провинциальный,
Летняя жара,
На площадке танцевальной
Музыка с утра.

Рио-рита, рио-рита,
Вертится фокстрот,
На площадке танцевальной
Сорок первый год.

Ничего, что немцы в Польше,
Но сильна страна,
Через месяц – и не больше –
Кончится война.

Рио-рита, рио-рита,
Вертится фокстрот,
На площадке танцевальной
Сорок первый год.

САДОВОЕ КОЛЬЦО
Я вижу вас, я помню вас
И эту улицу ночную,
Когда повсюду свет погас,
А я по городу кочую.

Прощай, Садовое кольцо,
Я опускаюсь, опускаюсь
И на высокое крыльцо
Чужого дома поднимаюсь.

Чужие люди отворят
Чужие двери с недоверьем,
А мы отрежем и отмерим
И каждый вздох, и чуждый взгляд.

Прощай, Садовое кольцо,
Товарища родные плечи,
Я вижу строгое лицо,
Я слышу правильные речи.

А мы ни в чём не виноваты,
Мы постучались ночью к вам,
Как все бездомные солдаты,
Что просят крова по дворам.

***
Ничего не получалось,
Я про это точно знал,
Что всегда доступна частность
И неведом идеал.

Я его однажды видел -
Не во сне, а наяву,
Появился в лучшем виде,
Повалился на траву.

Мы во Внукове лежали,
Отменялся самолет.
Ничего уже не жаль мне,
Жалко вот,
Жаль мне только,
Жалко только
И тогда, да и теперь -
Ничего не знаю толком
О тебе и о себе.

***
Тихо лаяли собаки
В затухающую даль.
Я явился к вам во фраке,
Элегантный, как рояль.

Вы лежали на диване,
Двадцати неполных лет.
Молча я сжимал в кармане
Леденящий пистолет.

Обращённый книзу дулом,
Сквозь карман он мог стрелять.
Я всё думал, думал, думал:
Убивать? Не убивать?

Было холодно и мокро,
Тени жались по углам…
Обливали слёзы стёкла,
Как герои мелодрам.

Я от сырости и лени
Превозмочь себя не мог.
Вы упали на колени
У моих красивых ног.

Дым! Огонь! Сверкнуло пламя!
Ничего теперь не жаль…
Я лежал к двери ногами,
Элегантный, как рояль.

УТРО
Не верю ни в бога, ни в чёрта,
Ни в благо, ни в сатану,
А верю я безотчётно
В нелепую эту страну.

Она чем нелепей, тем ближе,
Она – то ли совесть, то ль бред,
Но вижу, я вижу, я вижу
Как будто бы автопортрет.

***
(Стихи написаны для фильма «Пока фронт в обороне»)

Я жизнью своею рискую,
С гранатой на танк выхожу
За мирную жизнь городскую,
За всё, чем я так дорожу.

Я помню страны позывные,
Они раздавались везде –
На пункты идти призывные,
Отечество наше в беде.

Живыми вернуться просили.
Живыми вернутся не все,
Вагоны идут по России,
По травам её, по росе.

И брат расставался с сестрою,
Покинув детей и жену,
Я юностью связан с войною
И я ненавижу войну.

Я понял, я знаю, как важно
Веслом на закате грести,
Сирени душистой и влажной
Невесте своей принести.

Пусть пчёлы летают – не пули,
И дети родятся не зря,
Пусть будет работа в июле
И отпуск в конце января.

За лесом гремит канонада,
А завтра нам снова шагать.
Не надо, не надо, не надо,
Не надо меня забывать.

Я видел и радость и горе,
И я расскажу молодым,
Как дым от пожарища горек
И сладок отечества дым.

***
Я к вам травою прорасту,
Попробую к вам дотянуться,
Как почка тянется к листу,
Вся в ожидании проснуться.

Однажды утром зацвести,
Пока её никто не видит,
А уж на ней роса блестит
И сохнет, если солнце выйдет.

Оно восходит каждый раз
И согревает нашу землю,
И достигает ваших глаз,
А я ему уже не внемлю.

Не приоткроет мне оно
Опущенные тяжко веки,
И обо мне грустить смешно,
Как о реальном человеке.

А я – осенняя трава,
Летящие по ветру листья,
Но мысль об этом не нова,
Принадлежит к разряду истин.

Желанье вечное гнетёт,
Травой хотя бы сохраниться –
Она весною прорастёт
И к жизни присоединится.
Встреча 21 апреля
Евгений Бунимович
Встреча 14 апреля
Белла Ахмадулина
***
По улице моей который год
звучат шаги — мои друзья уходят.
Друзей моих медлительный уход
той темноте за окнами угоден.

Запущены моих друзей дела,
нет в их домах ни музыки, ни пенья,
и лишь, как прежде, девочки Дега
голубенькие оправляют перья.

Ну что ж, ну что ж, да не разбудит страх
вас, беззащитных, среди этой ночи.
К предательству таинственная страсть,
друзья мои, туманит ваши очи.

О одиночество, как твой характер крут!
Посверкивая циркулем железным,
как холодно ты замыкаешь круг,
не внемля увереньям бесполезным.

Так призови меня и награди!
Твой баловень, обласканный тобою,
утешусь, прислонясь к твоей груди,
умоюсь твоей стужей голубою.

Дай стать на цыпочки в твоем лесу,
на том конце замедленного жеста
найти листву, и поднести к лицу,
и ощутить сиротство, как блаженство.

Даруй мне тишь твоих библиотек,
твоих концертов строгие мотивы,
и — мудрая — я позабуду тех,
кто умерли или доселе живы.

И я познаю мудрость и печаль,
свой тайный смысл доверят мне предметы.
Природа, прислонясь к моим плечам,
объявит свои детские секреты.

И вот тогда — из слез, из темноты,
из бедного невежества былого
друзей моих прекрасные черты
появятся и растворятся снова.

***
О, мой застенчивый герой,
ты ловко избежал позора.
Как долго я играла роль,
не опираясь на партнера!

К проклятой помощи твоей
я не прибегнула ни разу.
Среди кулис, среди теней
ты спасся, незаметный глазу.

Но в этом сраме и бреду
я шла пред публикой жестокой -
все на беду, все на виду,
все в этой роли одинокой.

О, как ты гоготал, партер!
Ты не прощал мне очевидность
бесстыжую моих потерь,
моей улыбки безобидность.

И жадно шли твои стада
напиться из моей печали.
Одна, одна — среди стыда
стою с упавшими плечами.

Но опрометчивой толпе
герой действительный не виден.
Герой, как боязно тебе!
Не бойся, я тебя не выдам.

Вся наша роль — моя лишь роль.
Я проиграла в ней жестоко.
Вся наша боль — моя лишь боль.
Но сколько боли. Сколько. Сколько.

***
Пришла. Стоит. Ей восемнадцать лет.
— Вам сколько лет? — Ответила: — Осьмнадцать.
Многоугольник скул, локтей, колен.
Надменность, угловатость и косматость.

Все чудно в ней: и доблесть худобы,
и рыцарский какой-то блеск во взгляде,
и смуглый лоб… Я знаю эти лбы:
ночь напролет при лампе и тетради.

Так и сказала: — Мне осьмнадцать лет.
Меня никто не понимает в доме.
И пусть! И пусть! Я знаю, что поэт! —
И плачет, не убрав лицо в ладони.

Люблю, как смотрит гневно и темно,
и как добра, и как жадна до боли.
Я улыбаюсь. Знаю, что — давно,
а думаю: давно ль и я, давно ли?..

Прощается. Ей надобно — скорей,
не расточив из времени ни часа,
робеть, не зная прелести своей,
печалиться, не узнавая счастья…

***
Ни слова о любви! Но я о ней ни слова,
не водятся давно в гортани соловьи.
Там пламя посреди пустого небосклона,
но даже в ночь луны ни слова о любви!

Луну над головой держать я притерпелась
для пущего труда, для возбужденья дум.
Но в нынешней луне — бессмысленная прелесть,
и стелется Арбат пустыней белых дюн.

Лепечет о любви сестра-поэт-певунья -
вполглаза покошусь и усмехнусь вполрта.
Как зримо возведен из толщи полнолунья
чертог для Божества, а дверь не заперта.

Как бедный Гоголь худ там, во главе бульвара,
и одинок вблизи вселенской полыньи.
Столь длительной луны над миром не бывало,
сейчас она пройдет. Ни слова о любви!

Так долго я жила, что сердце притупилось
но выжило в бою с невзгодой бытия,
и вновь свежим-свежа в нём чья-то власть и милость.
Те двое под луной — неужто ты и я?

ПОЕЗДКА В ГОРОД
Борису Мессеру

Я собиралась в город ехать,
но всё вперялись глаз и лоб
в окно, где увяданья ветхость
само сюжет и переплёт.

О чём шуршит интрига блеска?
Каким обречь её словам?
На пальцы пав пыльцой обреза,
что держит взаперти сафьян?

Мне в город надобно, – но втуне,
за краем книги золотым,
вникаю в лиственной латуни
непостижимую латынь.

Окна́ усидчивый читатель,
слежу вокабул письмена,
но сердца брат и обитатель
торопит и зовёт меня.

Там – дом-артист нескладно статен
и переулков приворот
издревле славит Хлеб и Скатерть
по усмотренью Поваров.

Возлюблен мной и зарифмован,
знать резвость грубую ленив,
союз мольберта с граммофоном
надменно непоколебим.

При нём крамольно чистых пиршеств
не по усам струился мёд…
…Сад сам себя творит и пишет,
извне отринув натюрморт.

Сочтёт ли сад природой мёртвой,
снаружи заглянув в стекло,
собранье рухляди аморфной
и нерадивое стило?

Поеду, право. Пушкин милый,
всё Ты, всё жар Твоих чернил!
Опять красу поры унылой
Ты самовластно учинил.

Пока никчемному посёлку
даруешь злато и багрец,
что к Твоему добавит слову
тетради узник и беглец?

Вот разве что́: у нас в селенье,
хоть улицы весьма важней,
проулок имени Сирени
перечит именам вождей.

Мы из Мичуринца, где листья
в дым обращает садовод.
Нам Переделкино – столица.
Там – ярче и хмельней народ.

О недороде огорода
пекутся честные сердца.
Мне не страшна запретность входа:
собачья стража – мне сестра.

За это прозвищем «не наши»
я не была уязвлена.
Сметливо-кротко, не однажды,
я в их владения звана.

День осени не сродствен злобе.
Вотще охоч до перемен
рождённый в городе Козлове
таинственный эксперимент.

Люблю: с оградою бодаясь,
привет козы меня узнал.
Ба! я же в город собиралась!
Придвинься, Киевский вокзал!

Ни с места он… Строптив и бурен
талант козы – коз помню всех.
Как пахнет яблоком! Как Бунин
«прелестную козу» воспел.

Но я – на станцию, я – мимо
угодий, пасек, погребов.
Жаль, электричка отменима,
что вольной ей до Поваров?

Парижский поезд мимолётный,
гнушаясь мною, здраво прав,
оставшись россыпью мелодий
в уме, воспомнившем Пиаф.

Что ум ещё в себе имеет?
Я в город ехать собралась.
С пейзажа, что уже темнеет,
мой натюрморт не сводит глаз.

Сосед мой, он отторгнут мною.
Я саду льщу, я к саду льну.
Скользит октябрь, гоним зимою,
румяный, по младому льду.

Опомнилась руки повадка.
Зрачок устал в дозоре лба.
Та, что должна быть глуповата,
пусть будет, если не глупа.

Луны усилилось значенье
в окне, в окраине угла.
Ловлю луча пересеченье
со струйкой дыма и ума,

пославшего из недр затылка
благожелательный пунктир.
Растратчик: детская копилка —
всё получил, за что платил.

Спит садовод. Корпит ботаник,
влеком Сиреневым Вождём.
А сердца брат и обитатель
взглянул в окно и в дверь вошёл.

Душа – надземно, над-оконно —
примерилась пребыть не здесь,
отведав воли и покоя,
чья сумма – счастие и есть.

ЦВЕТЫ
Цветы росли в оранжерее.
Их охраняли потолки.
Их корни сытые жирели
и были лепестки тонки.

Им подсыпали горький калий
и множество других солей,
чтоб глаз анютин желто-карий
смотрел круглей и веселей.

Цветы росли в оранжерее.
Им дали света и земли
не потому, что их жалели
или надолго берегли.

Их дарят празднично на память,
но мне - мне страшно их судьбы,
ведь никогда им так не пахнуть,
как это делают сады.

Им на губах не оставаться,
им не раскачивать шмеля,
им никогда не догадаться,
что значит мокрая земля.

МЕТЕЛЬ
Переделкино снег заметал.
Средь белейшей метели не мы ли
говорили, да губы немые
целовали мороз, как металл?

Не к добру в этой зимней ночи
полюбились мы пушкинским бесам.
Не достичь этим медленным бегством
ни крыльца, ни поленьев в печи.

Возносилось к созвездьям и льдам,
ничего еще не означало,
но так нежно, так скорбно звучало:
мы погибнем, погибнем, Эльдар.

Опаляя железную нить,
вдруг сверкнула вдали электричка,
и оттаяла в сердце привычка:
жить на свете, о, только бы жить.

***
Зеленый луг — всему начало,
он — всех, кто есть, и все ж — ничей.
И, музыку обозначая,
растет цветок-виолончель.

Смотрите, глаз не отрывая!
Трамвай — по лугу? Вздор какой!
Наверно, слышит звон трамвая
Художник, спящий в мастерской?

Все это — не на самом деле.
У сновидений свой закон.
Но по проспекту Руставели
Вам этот человек знаком.

Зачем он здесь — для нас загадка.
Мы разгадаем этот кадр.
Нет музыки без музыканта
и, значит, это — музыкант.

Пусть он не видит в этом смысла.
Он странен и чудаковат.
Он так Художнику приснился
и в этом он не виноват.

Художник то стоит, то ходит,
коль он не хочет рисовать,
а музыкант играть не хочет,
я перестану рифмовать.

Но в чем же смысл, и выход где же?
Не верьте! Это пустяки.
Рука поэтов пишет реже,
чем их душа творит стихи.

Порой искусство-это доблесть
до времени не взять смычка
иль ждать, пока созреет образ,
сокрытый в глубине зрачка.

НОЧЬ
Уже рассвет темнеет с трех сторон,
а все руке недостает отваги,
чтобы пробиться к белизне бумаги
сквозь воздух, затвердевший над столом.

Как непреклонно честный разум мой
стыдится своего несовершенства,
не допускает руку до блаженства
затеять ямб в беспечности былой!

Меж тем, когда полна значенья тьма,
ожог во лбу от выдумки неточной,
мощь кофеина и азарт полночный
легко принять за остроту ума.

Но, видно, впрямь велик и невредим
рассудок мой в безумье этих бдений,
раз возбужденье, жаркое, как гений,
он все ж не счел достоинством своим.

Ужель грешно своей беды не знать!
Соблазн так сладок, так невинна малость -
нарушить этой ночи безымянность
и все, что в ней, по имени назвать.

Пока руке бездействовать велю,
любой предмет глядит с кокетством женским,
красуется, следит за каждым жестом,
нацеленным ему воздать хвалу.

Уверенный, что мной уже любим,
бубнит и клянчит голосок предмета,
его душа желает быть воспета,
и непременно голосом моим.

Как я хочу благодарить свечу,
любимый свет ее предать огласке
и предоставить неусыпной ласке
эпитетов! Но я опять молчу.

Какая боль - под пыткой немоты
все ж не признаться ни единым словом
в красе всего, на что зрачком суровым
любовь моя глядит из темноты!

Чего стыжусь? Зачем я не вольна
в пустом дому, средь снежного разлива,
писать не хорошо, но справедливо -
про дом, про снег, про синеву окна?

Не дай мне бог бесстыдства пред листом
бумаги, беззащитной предо мною,
пред ясной и бесхитростной свечою,
перед моим, плывущим в сон, лицом.

ПРОЩАНИЕ
А напоследок я скажу:
прощай, любить не обязуйся.
С ума схожу. Иль восхожу
к высокой степени безумства.

Как ты любил? Ты пригубил
погибели. Не в этом дело.
Как ты любил? Ты погубил,
но погубил так неумело.

Жестокость промаха… О, нет
тебе прощенья. Живо тело,
и бродит, видит белый свет,
но тело мое опустело.

Работу малую висок
еще вершит. Но пали руки,
и стайкою, наискосок,
уходят запахи и звуки.
Встреча 7 апреля
Евгений Евтушенко
ТРЕТИЙ СНЕГ
Смотрели в окна мы, где липы
чернели в глубине двора.
Вздыхали: снова снег не выпал,
а ведь пора ему, пора.

И снег пошел, пошел под вечер.
Он, покидая высоту,
летел, куда подует ветер,
и колебался на лету.

Он был пластинчатый и хрупкий
и сам собою был смущен.
Его мы нежно брали в руки
и удивлялись: «Где же он?»

Он уверял нас: «Будет, знаю,
и настоящий снег у вас.
Вы не волнуйтесь — я растаю,
не беспокойтесь — я сейчас…»

Был новый снег через неделю.
Он не пошел — он повалил.
Он забивал глаза метелью,
шумел, кружил что было сил.

В своей решимости упрямой
хотел добиться торжества,
чтоб все решили: он тот самый,
что не на день и не на два.

Но, сам себя таким считая,
не удержался он и сдал.
и если он в руках не таял,
то под ногами таять стал.

А мы с тревогою все чаще
опять глядели в небосклон:
«Когда же будет настоящий?
Ведь все же должен быть и он».

И как-то утром, вставши сонно,
еще не зная ничего,
мы вдруг ступили удивленно,
дверь отворивши, на него.

Лежал глубокий он и чистый
со всею мягкой простотой.
Он был застенчиво-пушистый
и был уверенно-густой.

Он лег на землю и на крыши,
всех белизною поразив,
и был действительно он пышен,
и был действительно красив.

Он шел и шел в рассветной гамме
под гуд машин и храп коней,
и он не таял под ногами,
а становился лишь плотней.

Лежал он, свежий и блестящий,
и город был им ослеплен.
Он был тот самый. Настоящий.
Его мы ждали. Выпал он.

ОДНОЙ ЗНАКОМОЙ
А собственно, кто ты такая,
С какою такою судьбой,
Что падаешь, водку лакая,
А все же гордишься собой?

А собственно, кто ты такая,
Когда, как последняя мразь,
Пластмассою клипсой сверкая,
Играть в самородок взялась?

А собственно, кто ты такая,
Сомнительной славы раба,
По трусости рты затыкая
Последним, кто верит в тебя?

А собственно, кто ты такая?
И, собственно, кто я такой,
Что вою, тебя попрекая,
К тебе прикандален тоской?

***
Со мною вот что происходит:
ко мне мой старый друг не ходит,
а ходят в мелкой суете
разнообразные не те.
И он
не с теми ходит где-то
и тоже понимает это,
и наш раздор необъясним,
и оба мучимся мы с ним.
Со мною вот что происходит:
совсем не та ко мне приходит,
мне руки на плечи кладёт
и у другой меня крадёт.
А той —
скажите, бога ради,
кому на плечи руки класть?
Та,
у которой я украден,
в отместку тоже станет красть.
Не сразу этим же ответит,
а будет жить с собой в борьбе
и неосознанно наметит
кого-то дальнего себе.
О, сколько
нервных
и недужных,
ненужных связей,
дружб ненужных!
Куда от этого я денусь?!
О, кто-нибудь,
приди,
нарушь
чужих людей соединённость
и разобщённость
близких душ!

***
Ты большая в любви.
Ты смелая.
Я — робею на каждом шагу.
Я плохого тебе не сделаю,
а хорошее вряд ли смогу.
Все мне кажется,
будто бы по лесу
без тропинки ведешь меня ты.
Мы в дремучих цветах до пояса.
Не пойму я —
что за цветы.
Не годятся все прежние навыки.
Я не знаю,
что делать и как.
Ты устала.
Ты просишься на руки.
Ты уже у меня на руках.
«Видишь,
небо какое синее?
Слышишь,
птицы какие в лесу?
Ну так что же ты?
Ну?
Неси меня!
А куда я тебя понесу?..

***
Окно выходит в белые деревья.
Профессор долго смотрит на деревья.
Он очень долго смотрит на деревья
и очень долго мел крошит в руке.
Ведь это просто —
правила деленья!
А он забыл их —
правила деленья!
Забыл —
подумать —
правила деленья!
Ошибка!
Да!
Ошибка на доске!
Мы все сидим сегодня по-другому,
и слушаем и смотрим по-другому,
да и нельзя сейчас не по-другому,
и нам подсказка в этом не нужна.
Ушла жена профессора из дому.
Не знаем мы,
куда ушла из дому,
не знаем,
отчего ушла из дому,
а знаем только, что ушла она.
В костюме и немодном и неновом,-
как и всегда, немодном и неновом,-
да, как всегда, немодном и неновом,-
спускается профессор в гардероб.
Он долго по карманам ищет номер:
«Ну что такое?
Где же этот номер?
А может быть,
не брал у вас я номер?
Куда он делся?-
Трет рукою лоб.-
Ах, вот он!..
Что ж,
как видно, я старею,
Не спорьте, тетя Маша,
я старею.
И что уж тут поделаешь —
старею…»
Мы слышим —
дверь внизу скрипит за ним.
Окно выходит в белые деревья,
в большие и красивые деревья,
но мы сейчас глядим не на деревья,
мы молча на профессора глядим.
Уходит он,
сутулый,
неумелый,
под снегом,
мягко падающим в тишь.
Уже и сам он,
как деревья,
белый,
да,
как деревья,
совершенно белый,
еще немного —
и настолько белый,
что среди них
его не разглядишь.

СВАДЬБЫ
О, свадьбы в дни военные!
Обманчивый уют,
слова неоткровенные
о том, что не убьют…
Дорогой зимней, снежною,
сквозь ветер, бьющий зло,
лечу на свадьбу спешную
в соседнее село.
Походочкой расслабленной,
с челочкой на лбу
вхожу,
плясун прославленный,
в гудящую избу.
Наряженный,
взволнованный,
среди друзей,
родных,
сидит мобилизованный
растерянный жених.
Сидит
с невестой — Верою.
А через пару дней
шинель наденет серую,
на фронт поедет в ней.
Землей чужой,
не местною,
с винтовкою пойдет,
под пулею немецкою,
быть может, упадет.
В стакане брага пенная,
но пить ее невмочь.
Быть может, ночь их первая —
последняя их ночь.
Глядит он опечаленно
и — болью всей души
мне через стол отчаянно:
«А ну давай, пляши!»
Забыли все о выпитом,
все смотрят на меня,
и вот иду я с вывертом,
подковками звеня.
То выдам дробь,
то по полу
носки проволоку.
Свищу,
в ладоши хлопаю,
взлетаю к потолку.
Летят по стенкам лозунги,
что Гитлеру капут,
а у невесты
слезыньки
горючие
текут.
Уже я измочаленный,
уже едва дышу…
«Пляши!..»-
кричат отчаянно,
и я опять пляшу…
Ступни как деревянные,
когда вернусь домой,
но с новой свадьбы
пьяные
являются за мной.
Едва отпущен матерью,
на свадьбы вновь гляжу
и вновь у самой скатерти
вприсядочку хожу.
Невесте горько плачется,
стоят в слезах друзья.
Мне страшно.
Мне не пляшется,
но не плясать —
нельзя.

БЕЛЛА ПЕРВАЯ
Нас когда-то венчала природа,
и ломали нам вместе крыла,
но в поэзии нету развода -
нас история не развела.

Итальянство твое и татарство
угодило под русский наш снег,
словно крошечное государство,
независимое от всех.

Ты раскосым нездешним бельчонком
пробегала по всем проводам,
то подобна хипповым девчонкам,
то роскошнее царственных дам.

От какого-то безобразья
ты сбежала однажды в пургу,
и китайские туфельки вязли,
беззащитные, в грязном снегу.

В комсомолочки, и диссидентки
ты бросалась от лютой тоски,
и швыряла шалавые деньги,
с пьяной грацией, как лепестки.

Дочь таможенника Ахата,
переводчицы из КГБ,
ты настолько была языката,
что боялись «подъехать» к тебе.

Дива, модница, рыцарь, артистка,
угощатель друзей дорогих,
никогда не боялась ты риска,
а боялась всегда за других.

Непохожа давно на бельчонка,
ты не верила в правду суда,
но подписывала ручонка
столько писем в пустое «туда».

И когда выпускала ты голос,
будто спрятанного соловья,
так сиял меценат-ларинголог,
как добычу, тебя заловя.

А лицо твое делалось ликом,
и не слушал Нагибин слова,
только смахиваемая тиком
за слезою катилась слеза.

Он любил тебя, мрачно ревнуя,
и, пером самолюбье скребя,
написал свою книгу больную,
где налгал на тебя и себя.

Ты и в тайном посадочном списке,
и мой тайный несчастный герой,
Белла Первая музы российской,
и не будет нам Беллы Второй.

ПЕРЕДЕЛКИНО
Так вышло, что живу я в Переделкино.
Когда пишу, в окне перед собой
я вижу в черно-белых прядях дерева
сосулек гребень темно-голубой…
И можно ли с усталостью мириться мне,
когда, старейший юноша в стране,
на мотоцикле вежливой милиции
Чуковский в гости жалует ко мне?
Он сам снимает меховой нагрудничек,
предупреждая: «Только без вина!»,
и что-то удивительно накручивает
про Зоргенфрея, Блока, Кузмина…
О, юноши, не надо рано вешаться,
а надо сил побольше запасти
и пережить врагов — достойно, вежливо —
и, чтоб не скучно, новых завести.
И надлежит быть сильным, обязательным,
быть на сверхсрочной службе надлежит.
Всем людям, а особенно писателям
в двадцатом веке надо долго жить.

***
Когда взошло твое лицо
над жизнью скомканной моею,
вначале понял я лишь то,
как скудно все, что я имею.

Но рощи, реки и моря
оно особо осветило
и в краски мира посвятило
непосвященного меня.

Я так боюсь, я так боюсь
конца нежданного восхода,
конца открытий, слез, восторга,
но с этим страхом не борюсь.

Я помню — этот страх
и есть любовь. Его лелею,
хотя лелеять не умею,
своей любви небрежный страж.

Я страхом этим взят в кольцо.
Мгновенья эти — знаю — кратки,
и для меня исчезнут краски,
когда зайдет твое лицо…

***
Идут белые снеги,
как по нитке скользя…
Жить и жить бы на свете,
но, наверно, нельзя.

Чьи-то души бесследно,
растворяясь вдали,
словно белые снеги,
идут в небо с земли.

Идут белые снеги…
И я тоже уйду.
Не печалюсь о смерти
и бессмертья не жду.

я не верую в чудо,
я не снег, не звезда,
и я больше не буду
никогда, никогда.

И я думаю, грешный,
ну, а кем же я был,
что я в жизни поспешной
больше жизни любил?

А любил я Россию
всею кровью, хребтом —
ее реки в разливе
и когда подо льдом,

дух ее пятистенок,
дух ее сосняков,
ее Пушкина, Стеньку
и ее стариков.

Если было несладко,
я не шибко тужил.
Пусть я прожил нескладно,
для России я жил.

И надеждою маюсь,
(полный тайных тревог)
что хоть малую малость
я России помог.

Пусть она позабудет,
про меня без труда,
только пусть она будет,
навсегда, навсегда.

Идут белые снеги,
как во все времена,
как при Пушкине, Стеньке
и как после меня,

Идут снеги большие,
аж до боли светлы,
и мои, и чужие
заметая следы.

Быть бессмертным не в силе,
но надежда моя:
если будет Россия,
значит, буду и я.
Встреча 31 марта
Тимур Кибиров
Тимур Кибиров

Из книги «СКВОЗЬ ПРОЩАЛЬНЫЕ СЛЁЗЫ»

ВСТУПЛЕНИЕ
Пахнет дело мое керосином,
Керосинкой, сторонкой родной,
Пахнет «Шипром», как бритый мужчина,
И как женщина, — «Красной Москвой»

(Той, на крышечке с кисточкой), мылом,
Банным мылом да банным листом,
Общепитской подливкой, гарниром,
Пахнет булочной там, за углом.

Чуешь, чуешь, чем пахнет? — Я чую,
Чую, Господи, нос не зажму —
«Беломором», Сучаном, Вилюем,
Домом отдыха в синем Крыму!

Пахнет вываркой, стиркою, синькой,
И на ВДНХ шашлыком,
И глотком пертусина, и свинкой,
И трофейным австрийским ковром,

Свежеглаженым галстуком алым,
Звонким штандыром на пустыре,
И вокзалом, и актовым залом,
И сиренью у нас на дворе.

Чуешь, сволочь, чем пахнет? — Еще бы!
Мне ли, местному, нос воротить? —
Политурой, промасленной робой,
Русским духом, долбить-колотить!

Вкусным дымом пистонов, карбидом,
Горем луковым и огурцом,
Бигудями буфетчицы Лиды,
Русским духом, и страхом, и мхом.

Заскорузлой подмышкой мундира,
И гостиницей в Йошкар-Оле,
И соляркою, и комбижиром
В феврале на холодной заре,

И антоновкой ближе к Калуге,
И в моздокской степи анашой,
Чуешь, сука, чем пахнет?! — и вьюгой,
Ой, вьюгой, воркутинской пургой!

Пахнет, Боже, сосновой смолою,
Ближнем боем да раной гнилой,
Колбасой, колбасой, колбасою,
Колбасой — все равно колбасой!

Неподмытым общаговским блудом,
И бензином в попутке ночной,
Пахнет Родиной — чуешь ли? — чудом,
Чудом, ладаном. Вестью Благой!

Хлоркой в пристанционном сортире,
Хвоей в предновогоднем метро.
Постным маслом в соседской квартире
(Как живут они там впятером?

Как ругаются страшно, дерутся…).
Чуешь — Русью, дымком, портвешком,
Ветеранами трех революций.
И еще — леденцом-петушком,

Пахнет танцами в клубе совхозном
(Ох, напрасно пришли мы сюда!),
Клейкой клятвой листвы туберозной
Пахнет горечью, и никогда,

Навсегда — канифолью и пухом,
Шубой, Шубертом…. Ну, — забодал!
Пиром духа, пацан, пиром духа,
Как Некрасов В.Н. написал!

………………………………………

Черным кофе двойным в ЦДЛе.
– Врешь ты все! — Ну, какао в кафе.
И урлой, и сырою шинелью
В полночь на гарнизонной губе.

Хлорпикрином, заманом, зарином,
Гуталином на тяжкой кирзе,
И родимой землею, и глиной,
И судьбой, и пирожным безе.

Чуешь, чуешь, чем пахнет? – Конечно!
Чую, нюхаю — псиной и сном,
Сном мертвецким, похмельем кромешным,
Мутноватым грудным молоком!

Пахнет жареным, пахнет горелым
Аллергеном — греха не таи!
Пахнет дело мое, пахнет тело,
Пахнут слезы, Людмила, мои.

ГЛАВА I

Купим мы кровью счастье детей.
П.ЛАВРОВ

Спой же песню мне, Глеб Кржижановский!
Я сквозь слезы тебе подпою,
Подскулю тебе волком тамбовским
На краю, на родимом краю!

На краю, за фабричной заставой
Силы черные злобно гнетут.
Спой мне песню, парнишка кудрявый,
Нас ведь судьбы безвестные ждут.

Это есть наш последний, конечно,
И единственный, видимо, бой.
Цепи сбрасывай, друг мой сердешный,
Марш навстречу заре золотой!

Чтоб конфетки-бараночки каждый
Ел от пуза под крышей дворца —
Местью правой, священною жаждой
Немудрящие пышут сердца.

Смерть суровая злобным тиранам,
И жандармам, и лживым попам,
Юнкерам, гимназисткам румяным,
Толстым дачникам и буржуям!

Эх, заря без конца и без края,
Без конца и без края мечта!
Объясни же, какая такая
Овладела тобой правота?

Объясни мне, зачем, для чего же,
Растирая матросский плевок,
Корчит рожи Европе пригожей
Сын профессорский, Сашенька Блок?

Кепку комкает идол татарский,
Призывая к порядку Викжель,
Рвется Троцкий, трещит Луначарский,
Только их не боюсь я уже!

Я не с ними мирюсь на прощанье.
Их-то я не умею простить.
Но тебя на последнем свиданьи
Я не в силах ни в чем укорить!

Пой же, пой, обезумевший Павка,
И латыш, и жидок-коммисар,
Ясный сокол, визгливая шавка.
Голоштанная, злая комса!

Пой же, пой о лазоревых зорях,
Вшивота, в ледяном Сиваше.
Пой же, пой, мое горькое горе,
Кровь на вороте, рот до ушей!

Мой мечтатель-хохол окаянный,
Помнят псы-атаманы тебя,
Помнят гордые польские паны.
Только сам ты не помнишь себя.

Бледный, дохлый, со взором горящим,
Пой, селькор, при лучине своей,
Пой, придуманный, пой, настоящий
Глупый дедушка Милы моей!

Мой буденовец, чоновец юный,
Отложи «Капитал» хоть на миг,
Погляди же, как жалобно Бунин
На прощанье к сирени приник!

Погоди, я тебя ненавижу,
Не ори, комиссар, замолчи!
Черной молью, летучею мышью
Плачет дочь камергера в ночи!

И поет, что поломаны крылья,
Жгучей болью всю душу свело,
Кокаина серебряной пылью
Всю дорогу мою замело!

Из Кронштадта мы все, из Кронштадта,
На кронштадский мы брошены лед!
Месть суровая всем супостатам,
Ни единый из нас не уйдет!

И отравленным черным патроном
С черной челочкой Фани Каплан
На заводе, заметь — Михельсона!
Разряжает преступный наган.

Эй, поручик, подайте патроны,
Оболенский, налейте вина!
В тайном ларчике ваши погоны
Сохранит поэтесса одна.

Петька Анке показывал щечки,
Плыл Чапай по Уралу-реке.
Это есть наш последний денечек,
Блеск зари на холодном штыке!

И куда же ты, яблочко, катишь?
РВС, ВЧК, РКК.
Час расплаты настал, час расплаты,
Так что наша не дрогнет рука!

И, повысив звенящие шашки,
Рубанем ненавистных врагов —
Ты меня — от погона до пряжки,
Я тебя — от звезды до зубов.

Никогда уж не будут рабами
Коммунары в сосновых гробах,
В завтра светлое, в ясное пламя
Вы умчались на красных конях!

Хлопцы! Чьи же вы все-таки были?
Кто вас в бой, бестолковых, увлек?
Для чего вы со мною рубились,
Отчего я бежал наутек?

Стул в буржуйке потрескивал венский.
Под цыганский хмельной перебор
Пил в Констанце тапер Оболенский,
А в Берлине Голицын-шофер.

Бились, бились, товарищ, сражались.
Ни бельмеса, мой друг, ни аза.
Так чему ж вы сквозь дым улыбались,
Голубые дурные глаза?

Погоди, дуралей, погоди ты!
Ради Бога, послушай меня!
Вот оно, твое сердце, пробито
Возле ног вороного коня.

Пожелай же мне смерти мгновенной
Или раны — хотя б небольшой!
Угорелый мой брат, оглашенный,
Я не знаю, что делать с тобой.

Погоди, я тебя не обижу,
Спой мне тихо, а я подпою.
Я сквозь слезы прощальные вижу
Невиновную морду твою.

Погоди, мой товарищ, не надо.
Мы уже расквитались сполна.
Спой мне песню: Гренада, Гренада.
Спойте, мертвые губы: Грена…

ГЛАВА II

«Ты рядом, даль социализма…»
Б.ПАСТЕРНАК

Спойте песню мне, братья Покрассы!
Младшим братом я вам подпою.
Хлынут слезы нежданные сразу,
Затуманят решимость мою.

И жестокое, верное слово
В горле комом застрянет моем.
Толстоногая, спой мне, Орлова,
В синем небе над Красным Кремлем!

Спой мне, Клим в исполненьи Крючкова,
Белозубый танкист-тракторист,
Спой, приветливый и бестолковый
В брюках гольф иностранный турист!

Покоряя пространство и время,
Алый шелк развернув на ветру,
Пой, мое комсомольское племя,
Эй, кудрявая, пой поутру!

Заключенный каналоармеец,
Спой и ты, перекованный враг!
Светлый путь все верней и прямее!
Спойте хором, бедняк и средняк!

Про счастливых детишек колонны,
Про влюбленных в предутренней мгле,
Про снующие автофургоны
С аппетитною надписью «Хлеб».

Почтальон Харитоша примчится
По проселку на стан полевой.
Номер «Правды» — признались убийцы,
Не ушли от расплаты святой!

И по тундре, железной дороге
Мчит курьерский, колеса стучат,
Светлый путь нам ложится под ноги,
Льется песня задорных девчат!

На далеком лесном пограничье,
В доме отдыха в синем Крыму
Лейся, звонкая песня девичья,
Чтобы весело было Ему!

Так припомним кремлевского горца!
Он нас вырастил верных таких,
Что хватило и полразговорца,
Шевеления губ чумовых.

Выходи же мой друг, заводи же
Про этапы большого пути.
Выходи, я тебя не обижу.
Ненавижу тебя. Выходи.

Ах, серпастый ты мой, молоткастый,
Отчего ты свободе не рад,
О которой так часто, так часто
В лагерях до зари говорят?

Спой мне, ветер, про счастье и волю,
Звон подков по брусчатке святой,
Про партийный наказ комсомолу
И про маршала первого спой!

Праздник, праздник в соседнем колхозе!
Старый пасечник хмыкнул в усы,
Над арбузом жужжащие осы.
Гармонист подбирает басы,

Под цветущею яблоней свадьба —
Звеньевую берет бригадир!
Все бы петь тебе, радость, плясать бы
Да ходить в ДОСААФовский тир!

От успехов головокруженье!
Рано, рано трубить нам отбой!
Видишь, Маша, во мраке движенье?
Враг во тьме притаился ночной!

Там в ночи полыхают обрезы,
Там в муку подсыпают стекло,
У границы ярится агрессор,
Уклонисты ощерились зло!

Рыков с Радеком тянут во мраке
К сердцу Родины когти в крови!
За Ванцетти с бедняжкою Сакко
Отомсти! Отомсти! Отомсти!

Вот, гляди-ка ты — два капитана
За столом засиделись в ночи.
И один угрожает наганом,
А второй третьи сутки Молчит.

Капитан, капитан, улыбнитесь!
Гражданин капитан! Пощади!
Распишитесь вот тут. Распишитесь!!
Собирайся. Пощады не жди.

Это дедушка дедушку снова
На расстрел за измену ведет.
Но в мундире, запекшемся кровью,
Сам назавтра на нарах гниет.

Светлый путь поднимается в небо,
И пастух со свинаркой поет,
И чудак-академик нелепо
Все теряет, никак не найдет.

Он в пенсне старомодном, с бородкой,
Улыбается, тоже поет.
А потом исполняет чечетку
Славный артиллерийский расчет.

Микоян раскрывает страницы
Кулинарные — блещет крахмал,
Поросенок шипит, золотится,
Искрометный потеет бокал!

Ветчина, да икорка, да пайка,
Да баланда, да злой трудодень…
Спой мне, мальчик в спартаковской майке.
Спой, черемуха, спой мне, сирень!

Спой мне, ветер, веселый мой ветер,
Про красивых и гордых людей,
Что поют и смеются, как дети,
На просторах Отчизны своей!

Спой о том, как под солнцем свободы
Расцвели физкультура и спорт,
Как внимают Равелю народы,
И как шли мы по трапу на борт.

Кто привык за победу бороться,
Мою пайку отнимет и жрет.
Доходяга, конечно, загнется,
Но и тот, кто покрепче, дойдет.

Эх ты, волюшка, горькая водка,
Под бушлатиком белая вошь,
Эх, дешевая фотка-красотка,
Знаю, падла, меня ты не ждешь.

Да и писем моих не читаешь!
И встречать ты меня не придешь!
Ну а если придешь — не узнаешь,
А узнаешь — сама пропадешь.

Волга, Волга! За что меня взяли?
Ведь не волк я по крови своей!
На великом, на славном канале
Спой мне, ветер, про гордых людей!

Но все суше становится порох,
И никто никуда не уйдет.
И акын в прикаспийских просторах
О батыре Ежове поет.



ГЛАВА III

Я шел к тебе четыре года,
Я три державы покорил.
ИСАКОВСКИЙ

Спой же песню мне, Клава Шульженко,
Над притихшею темной Москвой,
Над сожженной врагом деревенькой,
Над наградой и раной сквозной!

Спой, мой дядя семнадцатилетний,
В черной раме на белой стене…
Беззаветный герой, безответный,
Как с тобой-то разделаться мне?

Не умею я петь про такое.
Не умею, комдив, хоть убей!
Целовать бы мне знамя родное
У священной могилы твоей.

Не считайте меня коммунистом!!
И фашистом прошу не считать!
Эх, танкисты мои, гармонисты.
Спойте, братцы. Я буду молчать.

Пой, гармоника, пой дорогая.
Я молчу. Только пули свистят.
Кровь родная, я все понимаю.
Сталинград, Сталинград, Сталинград.

Сталинград ведь!! Так что же мне делать?
Плакать плачу, а петь не могу…
В маскхалате своем красно-белом
Пой, пацан, на горячем снегу.

Сын полка, за кого же ты дрался?
Ну ответь, ну скажи — за кого?
С конармейскою шашкой бросался
За кого ты на «Тигр» броневой?

Впрочем, хватит! Ну хватит! Не надо,
Ну, нельзя мне об этом, земляк!..
Ты стоишь у обугленной хаты,
Еле держишься на костылях.

Чарка горькая. Старый осколок.
Сталинград ведь, пойми — Сталинград!
Ты прости — мне нельзя про такое,
Про такое мне лучше молчать.

ГЛАВА IV

Нет Ленина — вот это очень тяжко!
Е.ЕВТУШЕНКО

Спой мне, Бабаджанян беззаботный!
Сбацай твист мне, веселый Арно!
Подавившись слезой безотчетной,
Расплывусь я улыбкой дурной.

Спой же песню мне — рулатэ-рула!
Ох уж, рула ты, рула моя!
До свиданья, родной переулок!
Нас таежные манят края!

Все уже позади, мой ровесник,
Страшный Сталин и Гитлер-подлец.
Заводи молодежную песню
Про огонь комсомольских сердец!

Потому что народ мы бродячий,
И нельзя нам иначе, друзья,
Молодою любовью горячей
Мы согреем родные края.

Э-ге-ге, эге-гей, хали-гали!
Шик-модерн, Ив Монтан, хула-хуп!
Вновь открылись лазурные дали
За стеной коммунальных халуп.

Летка-енка ты мой Евтушенко!
Лонжюмо ты мое, Лонжюмо!
Уберите же Ленина с денег,
И слонят уберите с трюмо!

Шик-модерн, треугольная груша,
Треугольные стулья и стол!
Радиолу веселую слушай.
Буги-вуги, футбол, комсомол!

Барахолка моя, телогрейка,
Коммуналка в слезах и соплях.
Терешкова, и Белка и Стрелка
Надо мною поют в небесах!

Кукуруза-чудесница пляшет,
Королева совхозных полей,
И Пикассо нам радостно машет
Прихотливою кистью своей.

«Ленин» атомоход пролагает
Верный путь через льды и метель.
Только Родина слышит и знает
Чей там сын в облаках пролетел.

Телевизор в соседской квартире,
КВН, «Голубой огонек».
Спойте, спойте мне, физик и лирик,
Про романтику дальних дорог!

С рюкзаком за спиной молодою
Мы геологи оба с тобой.
Все мещане стремятся к покою,
Только нам по душе непокой!

Опускайся в глубины морские!
Поднимайся в небесную высь!
Где б мы ни были — с нами Россия!
Очень вовремя мы родились.

Так что — бесамэ, бесамэмуча!
Так крутись, веселись, хула-хуп!
Все светлее, товарищ, все лучше
Льется песня из девичьих губ!

И в кафе молодежном веселье —
Комсомольская свадьба идет!
Нас, любимая, ждет новоселье,
Ангара величавая ждет.

Юность на мотороллере мчится
Со «Спидолой» в спортивных руках!
Плащ болонья шумит, пузырится,
Луч играет на темных очках.

Парни, парни! Не в наших ли силах
Эту землю от НАТО сберечь?
Поклянемся ж у братской могилы
Щит хранить на петличках и меч!

Дядю Сэма с ужасною бомбой
Нарисуй мне, малыш, на листке,
Реваншиста, Батисту и Чомбе!
«Миру мир» подпиши в уголке!..

Добровольцы мои, комсомольцы!
Беспокойные ваши сердца
То сатурновы меряют кольца,
То скрипят портупеей отца,

То глядят вернисаж неизвестных,
В жарких спорах встречая рассвет…
Вслед гляжу я вам, добрым и честным.
Ничего-то в вас, мальчики, нет.

Ах, культ личности этой грузинской!
Много все же вреда он принес!
Но под светлый напев Кристалинской
Сладко дремлет кубанский колхоз.

Гнусных идолов сталинских скинем.
Кровь и прах с наших ног отряхнем.
Только о комсомольской богине
Спой мне — ах, это, брат, о другом.

Каблучки в переулке знакомом
Все стучат по асфальту в тиши.
Люди флинта с путевкой обкома
Что-то строят в таежной глуши.

И навстречу заре уплывая
По далекой реке Ангаре,
льется песня от края до края!
И пластинка поет во дворе.

И покамест ходить я умею
И пока я умею дышать,
Чуть прислушаюсь — и онемею:
Каблучки по асфальту стучат.
Встреча 23 марта
Алексей Цветков
* * *
было третье сентября
насморк нам чумой лечили
слуги ирода-царя
жала жадные дрочили
опустили всю страну
поступили как сказали
потный раб принес к столу
блюдо с детскими глазами

звонче музыка играй
ободряй забаву зверю
если есть кому-то рай
я теперь в него не верю
со святыми не пойду
соглашаюсь жить в аду

в царстве ирода-царя
кровь подсохла на рассвете
над страной горит заря
на траве играют дети
все невинны каждый наш
я предам и ты предашь

* * *
подросшее рябью морщин убирая лицо
в озерном проеме с уроном любительской стрижки
таким я вернусь в незапамятный свет фотовспышки
где набело пелось и жить выходило легко

в прибрежном саду георгины как совы темны
охотничья ночь на бегу припадает к фонтану
за кадром колдунья кукушка пытает фортуну
и медленный магний в окне унибромной тюрьмы

отставшую жизнь безуспешно вдали обождем
в стволе объектива в обнимку с забытой наташкой
в упор в георгинах под залпами оптики тяжкой
и магнием мощным в лицо навсегда обожжен

и буду покуда на гребень забвенья взойду
следить слабосердый в слепящую прорезь картона
где ночь в георгазмах кукушка сельпо и контора
давалка наташка и молодость в божьем саду

* * *
в итоге игоревой сечи
в моторе полетели свечи
кончак вылазит из авто
и видит сцену из ватто
плашмя лежат славянороссы
мужиковеды всей тайги
их морды пристальные босы
шеломы словно утюги
повсюду конская окрошка
евреев мелкая мордва
и ярославна из окошка
чуть не заплакала едва

кончак выходит из кареты
с сенатской свитой и семьей
там половецкие кадеты
уже построены свиньей
там богатырь несется в ступе
там кот невидимый один
и древний химик бородин
всех разместил в просторном супе

евреи редкие славяне
я вам племянник всей душой
зачем вы постланы слоями
на этой площади большой
зачем княгиня в кухне плачет
шарманщик музыки не прячет
плеща неловким рукавом
в прощальном супе роковом

***
Оскудевает времени руда.
Приходит смерть, не нанося вреда.
К машине сводят под руки подругу.
Покойник разодет, как атташе.
Знакомые съезжаются в округу
В надеждах выпить о его душе.

Покойник жил — и нет его уже,
Отгружен в музыкальном багаже.
И каждый пьет, имея убежденье,
Что за столом все возрасты равны,
Как будто смерть — такое учрежденье,
Где очередь — с обратной стороны.

Поет гармонь. На стол несут вино.
А между тем все умерли давно,
Сойдясь в застолье от семейных выгод
Под музыку знакомых развозить,
Поскольку жизнь всегда имеет выход,
И это смерть. А ей не возразить.

Возьми гармонь и пой издалека
О том, как жизнь тепла и велика,
О женщине, подаренной другому,
О пыльных мальвах по дороге к дому,
О том, как после стольких лет труда
Приходит смерть. И это не беда.

* * *
отверни гидрант и вода тверда
ни умыть лица ни набрать ведра
и насос перегрыз ремни
затупился лом не берет кирка
потому что как смерть вода крепка
хоть совсем ее отмени

все события в ней отразились врозь
хоть рояль на соседа с балкона сбрось
он как новенький невредим
и язык во рту нестерпимо бел
видно пили мы разведенный мел
а теперь его так едим

бесполезный звук из воды возник
не проходит воздух в глухой тростник
захлебнулась твоя свирель
прозвенит гранит по краям ведра
но в замерзшем времени нет вреда
для растений звезд и зверей

потому что слеп известковый мозг
потому что мир это горный воск
застывающий без труда
и в колодезном круге верней чем ты
навсегда отразила его черты
эта каменная вода

* * *
румяным ребенком уснешь в сентябре
над рябью речного простора
луна в канительном висит серебре
над случаем детства простого
сквозная осина в зените светла
там птица ночует немая
и мать как молитва стоит у стола
нечаянный сон понимая
и нет тишины навсегда убежать
кончается детство пора уезжать

едва отойдешь в меловые луга
в угоду проснувшейся крови
серебряной тенью настигнет луна
вернуть под плакучие кроны
упрячешь в ладони лицо навсегда
в испуганной коже гусиной
но нежная смерть словно мать навсегда
в глаза поглядит под осиной
венец семизвездный над ночью лица
и детство как лето не знает конца

* * *
две недели без перемен
я любил тебя мэри-энн
две недели без лишней крови
по отвесной ступал кайме
как лунатик на скате кровли
с недокрученным сном в уме

в продолжение этих дней
становилась мне все видней
проявляясь как бледный снимок
пропасть яви у самых ног
но пока ты мне резче снилась
я уйти от тебя не мог

ты была словно краткий плен
больше нет тебя мэри-энн
мы впотьмах потеряли связку
заблудились в печном дыму
и до нас написали сказку
про герасима и муму

* * *
когда споет на берегу
сигнальная труба
посеют в поле белену
ударники труда
трубач сыграет молодой
лиловые уста
и время выпрямит ладонь
фалангами хрустя

мы были втянуты вчера
в опасную игру
звенит на пасеке пчела
медведь рычит в бору
звезды оптический намек
молочная кутья
на трубаче пиджак намок
от медного дутья

трубач рождается и ест
и времени полно
но генералом этих мест
останется оно
никто в природе не умрет
в отмеренные дни
пока часы идут вперед
пока стоят они

* * *
вид медузы неприличен
не похвалим и змею
человек любить приучен
только женщину свою
обезумев от соблазна
с обоюдного согласья
он усердствует на ней
меж кладбищенских камней

а змея над ним смеется
рассуждает о своем
то восьмеркою совьется
то засвищет соловьем
у нее крыло стальное
в перьях тело надувное
кудри дивные со лба
невеселая судьба

* * *
воспоминаньем о погромах
под исполкомовский указ
в больших петуниях багровых
бывали праздники у нас

мы выходили по тревоге
изображая без вины
кристалл германия в триоде
где дырки быстрые видны

с утра садилась батарейка
сползал родительский пиджак
и мертвый завуч крамаренко
в зубах петунию держал

в оркестре мельница стучала
земля ходила ходуном
другая музыка скучала
в порожнем сердце надувном

мы перли в адские ворота
под оглушительный металл
и мертвый завуч как ворона
в зените с песнями летал

* * *
в этом риме я не был катоном
и по-прежнему память мила
о заброшенном сквере в котором
приучали к портвейну меня

но когда по стеклу ледяному
проложили маршрут на урал
мне на флейте одну идиому
милицейский сержант наиграл

я пытался на скрипке в октаву
только септимой скреб по струне
как со шведским оркестром в полтаву
гастролировал я по стране

из одной всесоюзной конторы
намекнули в избытке души
не годишься ты парень в катоны
но и в цезари ты не спеши

я простился с невестою олей
корешей от себя оторвал
потому что в период гастролей
не умел удержать интервал

потому что за дальним кордоном
где днепровская плещет вода
преуспел я в искусстве в котором
я катоном не слыл никогда

* * *
когда позволяет погода
над желтой равниной погона
насквозь прожигая зенит
железное око звенит
подернута дымом терраса
как будто за дачной стеной
змеистый ублюдок триаса
желудок продул жестяной
от камня хивы и коканда
до самой карибской воды
грозы золотая кокарда
на все полыхает лады

когда настигает погоня
в лесах нелюдимой мордвы
над звездной долиной погона
глаза золотые мертвы
зачем же над каждой бумажкой
напрасной страдать головой
предмет эволюции тяжкой
в огромной броне роговой
над садом внимательной гнозы
гремят генеральские грозы
построены рыбы в струю
стрижи в караульном строю

* * *
невесомости местный повеса
в стратосферу свободный прыжок
кругосветный шиповник прогресса
огоньками пространство прожег
подо мной жестяные коробки
городов световая икра
этот вздох этот воздух короткий
покидать мне пока не пора

там где ветхая осень пожару
подвергает орех и ольху
только медленно падать пожалуй
остается вещам наверху
над шиповником дальнего крыма
после принятой дозы вина
звуковая сигнальная рыба
просвещенному глазу видна

перелетные лопасти клином
бортовые огни на корме
и кому в этом времени длинном
в неизбежном признаться уме
как ненужный предмет говорящий
осмотревший орешник горящий
я сорвусь безусловной зимой
в этот год в этот город немой

* * *
беззвучный рот плерома разевает
по именам предметы вызывает
пора природу мыть и убирать
давайте понемногу умирать

а мы ночлегом заняты под утро
не чуя в пищеводах пирамид
как медленная медная полундра
по кегельбану млечному гремит

мерцает воздух в шепоте крысином
в проем ворот нацелено бревно
не камни мы но с нашим керосином
и худшее проспать немудрено

в ночной казарме душно и матрасно
стучит будильник глуше и скорей
железный век устроенный напрасно
срывается с шумерских якорей

ах белочка росинка одуванчик
картонный лес зажмурься и обрежь
все собрано в особый чемоданчик
и нет слюны заклеить эту брешь

* * *
писатель где-нибудь в литве
напишет книгу или две
акын какой-нибудь аджарский
уйдет в медалях на покой
торчать как минин и пожарский
с удобно поднятой рукой

не зря гремит литература
и я созвездием взойду
когда спадет температура
в зеленом бронзовом заду
мелькнет фамилия в приказе
и поведут на якоря
победно яйцами горя
на мельхиоровом пегасе

дерзай непризнанный зоил
хрипи животною крыловской
недолго колокол звонил
чтоб встать на площади кремлевской
еще на звоннице мирской
возьмешь провидческую ноту
еще барбос поднимет ногу
у постамента на тверской
Встреча 17 марта
Игорь Иртеньев
***
У меня была собака, я ее любил,
Она съела кусок мяса - я ее любил;
Она писала на коврик - я ее любил;
Она тапочки сожрала - я ее любил…
И сказал я той собаке: «Видишь, все терплю!»
И ответила собака: «Я тебя люблю».

***
Уход отдельного поэта
Не создает в пространстве брешь,
В такой большой стране как эта,
Таких как мы — хоть жопой ешь.

Не лейте горьких слез, мамаша,
Жена, не бейся об порог,
Тот, кто придет на место наше,
Создаст вакансию в свой срок.

И снова, натурально, слезы,
Транспортировки скорбный труд,
Друзей искусственные позы,
Шопен, опять же, тут как тут.

Но не прервется эстафета
И к новому придет витку,
В такой большой стране как эта,
(см. четвертую строку).

И новым женам и мамашам
Настанет свой черед рыдать…
А мы не сеем и не пашем,
За это можно все отдать.

* * *
А то еще, помню, был случай –
Под тяжестью дружеских уз
Распался единый, могучий,
Великий Советский Союз.

Распался на разные части,
Уменьшившись где-то на треть,
На горе одним и на счастье
Другим – это как посмотреть.

Ни тем не судья я, ни этим,
Поскольку давно уже я,
В невидимых скобках заметим,
Вообще никому не судья,

Но только бесстрастный свидетель
Того, как, костями гремя,
Со ржавых сорвался он петель
И грохнулся оземь плашмя.

* * *
Человек я сам хороший,
Даже лучше, чем поэт,
Но с моральной этой ношей
Мне на свете счастья нет.

Много лет пишу стихи я
И сказать могу одно:
Хоть стихи мои плохие,
Люди хуже все равно.

Как мечтаю я о чуде,
Как желаю я того,
Чтобы вдруг плохие люди
Сдохли все до одного.

Сдохли б жены их и дети,
И собаки, и коты,
А остались бы на свете
Только я и только ты.

Чтобы было нам с тобою
Сухо, сытно и тепло,
Чтоб желание любое
Враз исполниться могло.

Чтобы праздник не кончался,
Чтоб однажды на ночлег
В нашу дверь не постучался
Нехороший человек.

ПРО ПЕТРА (опыт синтетической биографии)
Люблю Чайковского Петра!
Он был заядлый композитор,
Великий звуков инквизитор,
Певец народного добра.

Он пол-России прошагал,
Был бурлаком и окулистом,
Дружил с Плехановым и Листом,
Ему позировал Шагал.

Он всей душой любил народ,
Презрев чины, ранжиры, ранги,
Он в сакли, чумы и яранги
Входил - простой, как кислород.

Входил, садился за рояль
И, нажимая на педали,
В такие уносился дали,
Какие нам постичь едва ль.

Но, точно зная, что почем,
Он не считал себя поэтом
И потому писал дуплетом
С Модестом, также Ильичом.

Когда ж пришла его пора,
Что в жизни происходит часто,
Осенним вечером ненастным
Недосчитались мы Петра.

Похоронили над Днепром
Его под звуки канонады,
И пионерские отряды
Давали клятву над Петром.

Прощай, Чайковский, наш отец!
Тебя вовек мы не забудем.
Спокойно спи
На радость людям,
Нелегкой музыки творец.

***
Приговоренный к низшей мере,
Стремясь к ничтожному нулю,
Я ни во что уже не верю
И никого уж не люблю.

А ведь когда-то было - верил
И даже, помнится, любил,
И в женщин взор свой страстный перил,
И на столе чечетку бил.

Гулял как падла по буфету,
Пуляя пробки в потолок,
Однажды, помню, марафету
Мне Блок в «Собаку» приволок.

И, пьяных слез не вытирая,
Мы в предрассветной сизой мгле
Блаженство испытали рая,
Зизи купая в божоле.

А как мы с Анненским напились,
Хоть он до этого ни-ни,
А как с Ахматовой сцепились
За том потрепанный Парни.

Ну что тут скажешь? Были люди,
Не то что нынешняя шваль.
Я вспоминаю, как о чуде,
О них сквозь черную вуаль.

Где грезофарсы? Где фиакры?
Где песни нежных лорелей?
Одни сплошные симулякры
Толпою прут из всех щелей.

Филологическая перхоть
Сегодня встала у руля.
А ей, чем дискурсами перхать,
Поэтов надо б короля

Избрать, как мы тогда Ерему,*
Который, не гляди, что пьян,
Но сквозь бухую полудрему
Проник в загадку инь и ян.

Пришел к конечному итогу,
Мух обособив от котлет,
И, запахнувшись гордо в тогу,
Замолк на долгих двадцать лет.

Постиг он главный принцип дзена
Умом, заточенным как нож:
«Мысль несказанная бесценна,
Мысль изреченная есть ложь».

Но не питай иллюзий, Саша:
Народ до дзена не дорос.
Им эта по фигу параша,
Им этот по херу мороз.

…Тут заглянул на днях в ОГИ я,
Стремясь найти себе приют,
Так там настолько все другие,
Что даже баб своих не бьют.
* В середине 1980-х годов Александр Еременко был избран королем поэтов (прим. автора).

***
Что-то не вставляет Мураками,
И не прет от группы «Ленинград»,
Так вот и помрем мы дураками,
Тыкаясь по жизни наугад.

Друг мой милый и бесценный даже,
Может, будя лапками сучить,
В этом историческом пейзаже
Без бинокля нас не различить.

Интеллектуальные калеки,
Смолоду небыстрые умом,
Мы с тобою в том застряли веке,
И в глазу у этого бельмом.

Тут иная младость зажигает
И, рискуя дом спалить дотла,
От стола беззлобно нас шугает,
Не для нас накрытого стола.

***
Детства милого картинки
Оживают вдруг в мозгу:
"Папе сделали ботинки…"
Дальше вспомнить не могу.

Эта строчка обувная
Не дает покоя мне –
Уж который день без сна я
Роюсь памяти на дне.

Подобрался тихой сапой
Добрый дедушка склероз.
Что там дальше было с папой,
Задаю себе вопрос.

В голове застряло прочно,
Что папаша точно был:
По избе ходил он точно
И притом мамашу бил.

Остальное безвозвратно
Камнем кануло во тьму.
То, что бил, и так понятно.
Непонятно – по чему?

Эх, дырявая корзина,
Память дряхлая моя!
Отравила Мнемозина
Мне остаток бытия.

И верчусь я до рассвета,
Что твое веретено.
Что же, что же было это?
Да и было ли оно?

***
Будь я малость помоложе,
Я б с душою дорогой
Человекам трем по роже
Дал как минимум ногой.

Да как минимум пяти бы
Дал по роже бы рукой.
Так скажите мне спасибо
Что я старенький такой.

* * *
Где слова, что когда-то слетались на свист
В небольшую мою ноосферу
И ложились вдруг сами собою на лист
Сообразно любому размеру?

Что буквально по пальцев любому щелчку,
Побросав без оглядки манатки,
Раз – и сами собою вставали в строку
В им одним лишь известном порядке.

Почитай, их давно и в живых уже нет,
Зря их звуками был я обманут,
А другие пока не родились на свет,
А родятся - меня не застанут.

***
Пока вы там валялись в койке,
Кто просто так, а кто с женой,
Я, словно демон перестройки,
Активно реял над страной.

И ускорение, и гласность -
Все было мне тогда внове,
Еще не воцарилась ясность
В моей кудрявой голове.

Летел я вслед за Горбачевым
Из ниоткуда в никуда,
И не представить нипочем вам
То ощущение, когда

Свистит в ушах попутный ветер
И вскачь несутся облака,
А снизу вслед вам машут дети,
Еще советские пока.

***
Вот человек какой-то мочится
В подъезде дома моего.
Ему, наверно, очень хочется,
Но мне-то, мне-то каково?

Нарушить плавное течение
Его естественной струи
Не позволяют убеждения
Гуманитарные мои.

Пройти спокойно мимо этого
Не в силах я, как патриот…
Что делать, кто бы посоветовал,
Но вновь безмолвствует народ.

* * *
Из страны моей уехав
В этот свой загробный рай,
Ты мне творческих успехов
На прощанье пожелай.

Сам же в море наслажденья
Окунайся без помех,
Потому что факт рожденья -
Твой единственный успех.

***
Не говори, что Бога нет,
Он просто вышел на минуту
В ветхозаветный интернет,
Но задержался почему-то.

Не стоит попрекать его
Невинным старческим досугом,
Там столько всякого всего,
Что голова буквально кругом.

А то, что Бог… ну Бог, ну да,
Но если разобраться вчуже,
То чем он нас-то с вами хуже -
Тупых невольников труда?

Да лучше он во много раз
Одним уж тем, что создал нас,
Хоть мог кого-нибудь другого.
И это стоит дорогого.

***
Я всю Америку проехал
Буквально вдоль и поперек,
Но, хоть убей меня, не въехал,
Кому там нужен Игорек.

Нет, никому он там не нужен
Как гражданин и как поэт,
Там каждый лишь собой загружен,
А до меня им дела нет.

Они устроены иначе
В связи с отсутствием корней,
Пусть в чем-то нас они богаче,
Но в чем-то главном мы бедней.

Я заработал там не много,
Хотя немало повидал,
Была оправдана дорога,
Чего никто не ожидал.

И вот теперь я снова дома,
Среди родных берез и стен.
Мне все до боли здесь знакомо
И незнакомо вместе с тем.

Вернулся я к родным пенатам,
Где, подведя итог земной,
Седой патологоанатом
Склонится молча надо мной.

* * *
На улице Желябова
В былые времена
Была-жила, жила-была
Красавица одна.

Во всякий час надушена,
Насурьмлена всегда,
Чем сильно грела души нам
В бесцветные года.

Богиня белотелая,
Прекрасна как заря,
Таких уже не делают
Давно у нас, а зря.

Процесс изготовления
Не сложен, говорят,
Да видно населению
Прискучил сей обряд.

Я в плане дистрибуции
Проблем не вижу тут,
Да их же в той же Турции
С руками оторвут.

И дело-то нехитрое -
Всей мебели - кровать,
Да время все не выкроют,
Им только б водку жрать.

…На улице Желябова
Красавица жила,
Была-жила, жила-была,
А тут вдруг померла.

Красавицы надушенной
На свете больше нет,
Но на Большой Конюшенной
В окне не гаснет свет.

***
Я в Бога не шибко-то верю,
А выбери дискурс иной,
Какие б высокие двери
Открылись в тот миг предо мной.

Какие б отверзались глубины
Как вширь бы попер окоем,
Какие б взревели турбины
В мозгу просветленном моем.

Неверье - слепая химера,
Нас в пропасть толкает она,
А вера есть высшая мера
Вещей без покрышки и дна.

Мне обе модели по сердцу,
Неважно - слабей ли сильней -
Добавить способные перцу
В похлебку сиротскую дней.

ВИНЕГРЕТ
Что-то главное есть в винегрете.
Что-то в нем настоящее есть,
Оттого в привокзальном буфете
Я люблю его взять да и съесть.

Что-то в нем от холодной закуски,
Что-то в нем от сумы и тюрьмы.
Винегрет — это очень по-русски,
Винегрет — это, в сущности, мы.

Что-то есть в нем, на вид неказистом,
От немереных наших широт?
Я бы это назвал евразийством,
Да боюсь, что народ не поймет.
Встреча 10 марта
Всеволод Емелин
ГРОДСКОЙ РОМАНС
Стоит напротив лестницы
Коммерческий ларёк.
В нём до рассвета светится
Призывный огонёк.

Там днём и ночью разные
Напитки продают
Ликёры ананасные
И шведский "Абсолют".

Там виски есть шотландское,
Там есть коньяк "Мартель",
"Текила" мексиканская,
Израильский "Кармель".

Среди заморской сволочи
Почти что не видна,
Бутылка русской водочки
Стоит в углу одна.

Стоит скромна, как сосенка,
Средь диких орхидей,
И этикетка косенько
Приклеена на ней.

Стоит, как в бане девочка,
Глазёнки опустив,
И стоит вообщем мелочи,
Ивановский разлив.

Надежда человечества
Стоит и ждёт меня,
Сладка, как дым отечества,
Крепка, словно броня.

Стоит, скрывая силушку,
Являя кроткий нрав.
Вот так и ты, Россиюшка,
Стоишь в пиру держав.

Ославлена, ограблена,
Оставлена врагу.
Душа моя растравлена,
Я больше не могу.

Пойду я ближе к полночи
В коммерческий ларёк,
Возьму бутылку водочки
И сникерса брусок.

Я выпью русской водочки
За проданную Русь,
Занюхаю я корочкой
И горько прослезюсь.

Я пью с душевной негою
За память тех деньков,
Когда в России не было
Коммерческих ларьков,

Когда сама история
Успех сулила нам,
Когда колбаска стоила
Два двадцать килограмм.

Давно бы я повесился,
Я сердцем изнемог,
Но есть напротив лестницы
Коммерческий ларёк.

ДЕНЬ СВЯТОГО ВАЛЕНТИНА
Если вам за сорок лет,
В жизни нет совсем интима,
Лишь один в тоннеле свет —
День святого Валентина.

Плачет, глядя в монитор,
Всеми брошенный мужчина,
У него один партнер —
Мировая паутина.

Вот февральской ночью злой
Он сидит на шатком стуле,
И дрожащею рукой
Тычет по клавиатуре.

Под остатками волос
Он сидит в несвежей майке,
И плывут сквозь призму слез
На экране порносайты.

Не напрасно смотрит он
Разноцветную мозаику,
Он мучительно влюблен
В девушку из порносайта.

Тихо смотрит на нее,
Словно снайпер в крест прицела,
На красивое белье,
На ухоженное тело.

Океаны, города,
Гос. границы между ними,
Микросхемы, провода,
Он не знает ее имя.

Сколько лет совсем один он,
Злою жизнью загнан в угол.
«День святого Валентина»
Забивает в поиск Гугла.

Он хотел узнать в ту ночь
Всех влюбленных на планете,
Кто бы мог ему помочь
Эту девушку вдруг встретить.

И в ответ на свой вопрос
Узнает из Википедии,
Так издревле повелось
Это римское наследие.

Был там праздник неприличный,
Назывался Луперкалии —
По семи холмам столичным
Бабы голые скакали.

Было столько голых тел,
Что не надо Интернета…
Только он спросить хотел
Не про это, не про это.

И еще во тьме времен
В третьем веке нашей эры
Там священник был казнен
За любовь свою и веру.

Палачи швырнули прах
Под античные колонны,
Он с тех пор на небесах
Покровитель всех влюбленных.

В трудный 21-й век
Средь компьютерного блуда
Одинокий человек
Попросил у неба чуда.

Он собрал остатки сил,
Стул свой шаткий опрокинул
И молитву обратил
Ко святому Валентину.

Я подлее всех скотин,
Восклицал он исступленно,
Помоги мне, Валентин,
Покровитель всех влюбленных.

Лежа на полу в пыли,
Раздирая грудь и плечи,
Он молил, пошли, пошли
Мне с моей любимой встречу.

Вдруг сверкнул нездешний свет,
Ожила его картина,
Знать преград на свете нет
Для святого Валентина

В середине февраля
Может он раздвинуть горы,
Может осушить моря,
Лопнул пластик монитора.

И, рассеивая тьму,
Безо всякого обмана
Вышла девушка к нему
Из разбитого экрана.

Не смолкал всю ночь их крик,
Шли любовные утехи,
Он не знал ее язык,
В этом не было помехи.

Будто снова двадцать лет,
Снова Сочи или Гагры,
Был он бронзовый атлет
Без виагры, без виагры.

Поменяли сотни поз,
Как он счастлив был, о боже,
Лепестками белых роз
Было устлано их ложе.

Для влюбленных двух сердец
Не хватило Кама-сутры,
Он забылся, наконец,
И проснулся серым утром.

В окна мутные его
Смотрят снежные просторы,
А в квартире никого,
Лишь осколки монитора.

И с тех пор, который год,
Сгорбившись, как старый ворон,
Он ее ночами ждет
Над разбитым монитором.

Вспоминает до зари
Он любимую картинку —
Подари мне, подари,
Подари мне валентинку.

8 МАРТА
У каждого собственный творческий метод,
И я свой долго искал
Пока не понял, задача поэта —
Возведение женщины на пьедестал.

От грозной Родины-матери
До той, с кем в кустах переспал,
Я всех возвожу старательно
На бронзовый пьедестал.

Эту свою программу
Я выполнять не устал.
Дама, хватит мыть раму,
Пожалте на пьедестал.

Ведь женщина это не способ
Доведения до оргазма,
Это синтез, как скажет философ,
Любви, красоты и разума.

Она — то глубокая бездна,
А то — заоблачный взлет,
Она то хохочет резво,
То дает, а то не дает.

То играет, то не играет,
То ластится, чисто котенок,
То вдруг уедет в Израиль,
То вдруг скажет, что будет ребенок,

То она тонко чувствующая,
То вдруг делит имущество,
Бывает женщина пьющая,
А бывает непьющая.

Она имеет харизму
И над мужиками власть,
Как увидит горящую избу,
Так в нее сразу шасть.

И, благодаря всему этому,
Дамы по ряду причин
Являются главным предметом
У поэтов-мужчин.

И вы уж меня извините,
Я тупой натурал,
Хочу женщин отлить в граните
И воздвигнуть на пьедестал.

Бродский, антинародный
По своему существу,
Писал по стиху ежегодно
К католическому Рождеству.

А я сын трудового народа
Заветы отцов храню
И пишу сладкозвучные оды
К международному женскому дню.

Русскоязычный автор
Парень с родного завода
Всегда выпьет восьмого марта
И бабам напишет оду.

Помню, молод и жарок
По Москве сквозь морозы
Нес я Зине в подарок
Желтенькую мимозу.

Помню, тащил я Римке
Осыпающиеся тюльпаны,
Их на Центральном рынке
Продавали азербайджаны.

Помню, смертельно влюблен
В праздник, красавице Вике
Дарил духи «Белый лен»,
Сам их потом и выпил.

Где вы теперь, неизвестно
В какие сгинули дали?
Но всем вам нашлося место
У поэта на пьедестале.

Короче, 8-е марта
Имеет в народе традиции,
Но всякие фальсификаторы
Опять нам мешают напиться.

Мол, придумали праздник евреи,
Нигилистки-бесстыжие девки,
Какие-то Нью-Йоркские швеи
И известная Клара Цеткин.

Что же вы, безобразники,
Отнимаете праздники наши?
У вас, что ни день то праздник,
А мы как скотина пашем.

И что прикажете делать,
Раз придумали праздник евреи?
А против бесстыжих девок
Я вообще ничего не имею.

Хватит умничать, наливай,
Выпьем за баб интересных.
За огнедышащую Коллонтай
И за Ларису Рейснер.

Выпьем по сто и еще повторим,
Жаль нам уже за сорок,
И пусть говорят, что это Пурим
День древних еврейских разборок.

Что ж нам теперь содрогаться в слезах,
Что резали из-за бабы
Евреи три тысячи лет назад
Персов или арабов?

Что был там какой-то великий визирь…
Кому это интересно?
А вот как представлю на ложе Эсфирь,
Завидую Артаксерксу!

Цеткин, не Цеткин, Пурим не пурим,
Не надо нам тень на плетень.
Мы этот праздник не отдадим.
Да здравствует женский день!

И я поднимаю свой бокал
За наших прекрасных дам.
И возвожу их на пьедестал,
Чего и желаю вам.

ТРИЗНА
Ну что? Опять нажрался пьян
В самом начале вечеринки?
Не рви баян, не рви баян,
У нас не свадьба, а поминки.

Вокруг такая кутерьма
Под стук колёс и грай вороний
У нас, на станции «Зима»
Мы нынче оттепель хороним.

Словно в сугробе ананас,
Замёрзла, вызывая жалость,
Она в Сибири родилась,
Она в Америке скончалась.

Не надо грязи и дерьма,
Какая оттепель, товарищ?
Когда на станции «Зима»
Ты постоянно проживаешь.

А как повеяло теплом,
В какие дали поманило…
Копай заржавленным кайлом
Своим иллюзиям могилу.

И мы, ходившие в строю,
Встававшие под звуки гимна,
Нам всем за молодость свою
Смешно немножечко и стыдно.

Бурили грунт, валили лес,
Под песни звонкие Дин Рида
КамАЗы строили и ГЭС,
А вышла снова пирамида.

По длинной лестнице побед
Мы поднимались к царству света,
Поэт был больше, чем поэт,
Во много раз больше поэта.

Что говорить про Божий дар,
О мастерстве или харизме?
Имеет смысл лишь гонорар
Да кто присутствует на тризне.

Нам всё успело надоесть
И в мире, признаёмся честно,
Людей неинтересных есть,
Их до хрена неинтересных.

Остыли жаркие сердца,
Что в ребра бьют, как в клетку птица,
Давай зароем до конца,
Чтоб больше уж не суетиться.

Жуй поминальные блины,
С годами делаясь мудрее,
И русские хотят войны,
Причем, особенно, евреи.

Сквозь всех нас прорастёт бурьян,
А не гвоздики или розы.
Да пёс с тобою, рви баян,
Пришли привычные морозы.

Из цикла «КРАЙНИЕ ПЕСНИ»

Сентиментальное
Был мой волос цвета сажи,
Стал мой волос бел, как дым.
Про меня никто не скажет,
Что он умер молодым.

Скажут, что он умер старым,
Пережив свой горький яд…
По московским, по бульварам
Только лампочки горят.

Вот стою на перекрёстке,
Ем невкусный пирожок.
Я — несжатая полоска,
Я — нескошенный лужок.

Слышу, как сбивают ящик,
Чую, близится конец.
И уже с серпом блестящим
Вдалеке маячит жнец.

Над закатной полосою
Звёзды первые горят.
Вижу девушку с косою,
Но в руках, а не до пят.

Вмиг сверкнут передо мною
Серп и быстрая коса,
Рухну на асфальт спиною,
Закачу свои глаза.

Жил я тише мышки серой,
Пил я водку от тоски,
Не имел глубокой веры,
Сочинял свои стишки.

За показ дурных примеров,
За писание в Фейсбук —
За всё это полной мерой
Мне воздаст из первых рук

Не присяжный заседатель,
А сияющий колосс —
Всей вселенной председатель
В белом венчике из роз.
Встреча 3 марта
Сергей Гандлевский


Устроиться на автобазу
И петь про черный пистолет.
К старухе матери ни разу
Не заглянуть за десять лет.
Проездом из Газлей на юге
С канистры кислого вина
Одной подруге из Калуги
Заделать сдуру пацана.
В рыгаловке рагу по средам,
Горох с треской по четвергам.
Божиться другу за обедом
Впаять завгару по рогам.
Преодолеть попутный гребень
Тридцатилетия. Чем свет,
Возить "налево" лес и щебень
И петь про черный пистолет.
А не обломится халтура -
Уснуть щекою на руле,
Спросонья вспоминая хмуро
Махаловку в Махачкале.



* * *



Осенний снег упал в траву,
И старшеклассница из Львова
Читала первую строфу
«Шестого чувства» Гумилёва.

А там и жизнь почти прошла,
С той ночи, как я отнял руки,
Когда ты с вызовом прочла
Строку о женщине и муке.

Пострел изрядно постарел,
И школьница хватила лиха,
И снег осенний запестрел,
И снова стало тихо-тихо.

С какою целью я живу,
Кому нужны её печали,
Зачем поэта расстреляли
И первый снег упал в траву?





* * *


Когда я жил на этом свете
И этим воздухом дышал,
И совершал поступки эти,
Другие, нет, не совершал;
Когда помалкивал и вякал,
Мотал и запасался впрок,
Храбрился, зубоскалил, плакал -
И ничего не уберег;
И вот теперь, когда я умер
И превратился в вещество,
Никто - ни Кьеркегор, ни Бубер -
Не объяснит мне, для чего,
С какой - не растолкуют - стати,
И то сказать, с какой-такой
Я жил и в собственной кровати
Садился вдруг во тьме ночной...



Стансы

матери

I

Говори. Что ты хочешь сказать? Не о том ли, как шла
Городскою рекою баржа по закатному следу,
Как две трети июня, до двадцать второго числа,
Встав на цыпочки, лето старательно тянется к свету,
Как дыхание липы сквозит в духоте площадей,
Как со всех четырёх сторон света гремело в июле?
А что речи нужна позарез подоплёка идей
И нешуточный повод – так это тебя обманули.

II

Слышишь: гнилью арбузной пахнул овощной магазин,
За углом в подворотне грохочет порожняя тара,
Ветерок из предместий донёс перекличку дрезин,
И архивной листвою покрылся асфальт тротуара.
Урони кубик Рубика наземь, не стоит труда,
Все расчеты насмарку, поешь на дожде винограда,
Сидя в тихом дворе, и воочью увидишь тогда,
Что приходит на память в горах и расщелинах ада.

III

И иди, куда шёл. Но, как в бытность твою по ночам,
И особенно в дождь, будет голою веткой упрямо,
Осязая оконные стёкла, программный анчар
Трогать раму, что мыла в согласии с азбукой мама.
И хоть уровень школьных познаний моих невысок,
Вижу как наяву: сверху вниз сквозь отверстие в колбе
С приснопамятным шелестом сыпался мелкий песок.
Немудрящий прибор, но какое раздолье для скорби!

IV

Об пол злостью, как тростью, ударь, шельмовства не тая,
Испитой шарлатан с неизменною шаткой треногой,
Чтоб прозрачная призрачная распустилась струя
И озоном запахло под жэковской кровлей убогой.
Локтевым электричеством мебель ужалит – и вновь
Говори, как под пыткой, вне школы и без манифеста,
Раз тебе, недобитку, внушают такую любовь
Это гиблое время и Богом забытое место.

V

В это время вдовец Айзенштадт, сорока семи лет,
Колобродит по кухне и негде достать пипольфена.
Есть ли смысл веселиться, приятель, я думаю, нет,
Даже если он в траурных чёрных трусах до колена.
В этом месте, веселье которого есть питие,
За порожнею тарой видавшие виды ребята
За Серегу Есенина или Андрюху Шенье
По традиции пропили очередную зарплату.

VI

После смерти я выйду за город, который люблю,
И, подняв к небу морду, рога запрокинув на плечи,
Одержимый печалью, в осенний простор протрублю
То, на что не хватило мне слов человеческой речи.
Как баржа уплывала за поздним закатным лучом,
Как скворчало железное время на левом запястье,
Как заветную дверь отпирали английским ключом...
Говори. Ничего не поделаешь с этой напастью.


* * *

Самосуд неожиданной зрелости,
Это зрелище средней руки
Лишено общепризнанной прелести -
Выйти на берег тихой реки,
Рефлектируя в рифму. Молчание
Речь мою караулит давно.
Бархударов, Крючков и компания,
Разве это нам свыше дано!

Есть обычай у русской поэзии
С отвращением бить зеркала
Или прятать кухонное лезвие
В ящик письменного стола.
Дядя в шляпе, испачканной голубем,
Отразился в трофейном трюмо.
Не мори меня творческим голодом,
Так оно получилось само.

Было вроде кораблика, ялика,
Воробья на пустом гамаке.
Это облако? Нет, это яблоко.
Это азбука в женской руке.
Это азбучной нежности навыки,
Скрип уключин по дачным прудам.
Лижет ссадину, просится на руки -
Я тебя никому не отдам!

Стало барщиной, ревностью, мукою,
Расплескался по капле мотив.
Всухомятку мычу и мяукаю,
Пятернями башку обхватив.
Для чего мне досталась в наследие
Чья-то маска с двусмысленным ртом,
Одноактовой жизни трагедия,
Диалог резонера с шутом?

Для чего, моя музыка зыбкая,
Объясни мне, когда я умру,
Ты сидела с недоброй улыбкою
На одном бесконечном пиру
И морочила сонного отрока,
Скатерть праздничную теребя?
Это яблоко? Нет, это облако.
И пощады не жду от тебя.


* * *

А. Магарику

Что-нибудь о тюрьме и разлуке,
Со слезою и пеной у рта.
Кострома ли, Великие Луки -
Но в застолье в чести Воркута.
Это песни о том, как по справке
Сын седым воротился домой.
Пил у Нинки и плакал у Клавки -
Ах ты, Господи Боже ты мой!

Наша станция, как на ладони.
Шепелявит свое водосток.
О разлуке поют на перроне.
Хулиганов везут на восток.
День-деньской колесят по отчизне
Люди, хлеб, стратегический груз.
Что-нибудь о загубленной жизни -
У меня невзыскательный вкус.

Выйди осенью в чистое поле,
Ветром родины лоб остуди.
Жаркой розой глоток алкоголя
Разворачивается в груди.
Кружит ночь из семейства вороньих.
Расстояния свищут в кулак.
Для отечества нет посторонних,
Нет, и все тут - и дышится так,

Будто пасмурным утром проснулся
Загремели, баланду внесли, -
От дурацких надежд отмахнулся,
И в исподнем ведут, а вдали -
Пруд, покрытый гусиною кожей,
Семафор через силу горит,
Сеет дождь, и небритый прохожий
Сам с собой на ходу говорит.



* * *

Дай Бог памяти вспомнить работы мои,
Дать отчет обстоятельный в очерке сжатом.
Перво-наперво следует лагерь МЭИ,
Я работал тогда пионерским вожатым.
Там стояли два Ленина: бодрый старик
И угрюмый бутуз серебристого цвета.
По утрам раздавался воинственный крик
"Будь готов", отражаясь у стен сельсовета.
Было много других серебристых химер -
Знаменосцы, горнисты, скульптура лосихи.
У забора трудился живой пионер,
Утоляя вручную любовь к поварихе.

Жизнерадостный труд мой расцвел колесом
Обозрения с видом от Омска до Оша.
Хватишь лишку и Симонову в унисон
Знай бубнишь помаленьку: "Ты помнишь, Алеша?"
Гадом буду, в столичный театр загляну,
Где примерно полгода за скромную плату
Мы кадили актрисам, роняя слюну,
И катали на фурке тяжелого Плятта.
Верный лозунгу молодости "Будь готов!",
Я готовился к зрелости неутомимо.
Вот и стал я в неполные тридцать годов
Очарованным странником с пачки "Памира".

На реке Иртыше говорила резня.
На реке Сырдарье говорили о чуде.
Подвозили, кормили, поили меня
Окаянные ожесточенные люди.
Научился я древней науке вранья,
Разучился спросить о погоде без мата.
Мельтешит предо мной одиссея моя
Кинолентою шосткинского комбината.
Ничего, ничего, ничего не боюсь,
Разве только ленивых убийц в полумасках.
Отшучусь как-нибудь, как-нибудь отсижусь
С Божьей помощью в придурковатых подпасках.


В настоящее время я числюсь при СУ-
206 под началом Н.В.Соткилавы.
Раз в три дня караульную службу несу,
Шельмоватый кавказец содержит ораву
Очарованных странников. Форменный зо-
омузей посетителям на удивленье:
Величанский, Сопровский, Гандлевский, Шаззо -
Часовые строительного управленья.
Разговоры опасные, дождь проливной,
Запрещенные книжки, окурки в жестянке.
Стало быть, продолжается диспут ночной
Чернокнижников Кракова и Саламанки.

Здесь бы мне и осесть, да шалят тормоза.
Ближе к лету уйду, и в минуту ухода
Жизнь моя улыбнется, закроет глаза
И откроет их медленно снова - свобода.
Как впервые, когда рассчитался в МЭИ,
Сдал казенное кладовщику дяде Васе,
Уложил в чемодан причиндалы свои,
Встал ни свет ни заря и пошел восвояси.
Дети спали. Физорг починял силомер.
Повариха дремала в объятьях завхоза.
До свидания, лагерь. Прощай, пионер,
Торопливо глотающий крупные слезы.




* * *


Вот наша улица, допустим,
Орджоникидзержинского,
Родня советским захолустьям,
Но это все-таки Москва.
Вдали топорщатся массивы
Промышленности некрасивой -
Каркасы, трубы, корпуса
Настырно лезут в небеса.
Как видишь, нет примет особых:
Аптека, очередь, фонарь
Под глазом бабы. Всюду гарь.
Рабочие в пунцовых робах
Дорогу много лет подряд
Мостят, ломают, матерят.

Вот автор данного шедевра,
Вдыхая липы и бензин,
Четырнадцать порожних евро-
бутылок тащит в магазин.
Вот женщина немолодая,
Хорошая, почти святая,
Из детской лейки на цветы
Побрызгала и с высоты
Балкона смотрит на дорогу.
На кухне булькает обед,
В квартирах вспыхивает свет.
Ее обманывали много
Родня, любовники, мужья.
Сегодня очередь моя.

Мы здесь росли и превратились
В угрюмых дядь и глупых теть.
Скучали, малость развратились -
Вот наша улица, Господь.
Здесь с окуджававской пластинкой,
Староарбатскою грустинкой
Годами прячут шиш в карман,
Испепеляют, как древлян,
Свои дурацкие надежды.
С детьми играют в города -
Чита, Сучан, Караганда.
Ветшают лица и одежды.
Бездельничают рыбаки
У мертвой Яузы-реки.

Такая вот Йокнапатофа
Доигрывает в спортлото
Последний тур (а до потопа
Рукой подать), гадает, кто
Всему виною - Пушкин, что ли?
Мы сдали на пять в этой школе
Науку страха и стыда.
Жизнь кончится - и навсегда
Умолкнут брань и пересуды
Под небом старого двора.
Но знала чертова дыра
Родство сиротства - мы отсюда.
Так по родимому пятну
Детей искали в старину.



***


Чикиликанье галок в осеннем дворе
И трезвон перемены в тринадцатой школе.
Росчерк ТУ-104 на чистой заре
И клеймо на скамье «Хабидулин + Оля».
Если б я был не я, а другой человек,
Я бы там вечерами слонялся доныне.
Все в разъезде. Ремонт. Ожидается снег. —
Вот такое кино мне смотреть на чужбине.
Здесь помойные кошки какую-то дрянь
С вожделением делят, такие-сякие.
Вот сейчас он, должно быть, закурит, и впрямь
Не спеша закурил, я курил бы другие.
Хороша наша жизнь — напоит допьяна,
Карамелью снабдит, удивит каруселью,
Шаловлива, глумлива, гневлива, шумна —
Отшумит, не оставив рубля на похмелье…

Если так, перед тем, как уйти под откос,
Пробеги-ка рукой по знакомым октавам,
Наиграй мне по памяти этот наркоз,
Спой дворовую песню с припевом картавым.
Спой, сыграй, расскажи о казенной Москве,

Где пускают метро в половине шестого,
Зачинают детей в госпитальной траве,
Троекратно целуют на Пасху Христову.
Если б я был не я, я бы там произнес
Интересную речь на арене заката.
Вот такое кино мне смотреть на износ
Много лет. Разве это плохая расплата?
Хабидулин выглядывает из окн
Поделиться избыточным опытом, крикнуть —
Спору нет, память мучает, но и она
Умирает — и к этому можно привыкнуть.


***

Еще далёко мне до патриарха,
Еще не время, заявляясь в гости,
Пугать подростков выморочным басом:
«Давно ль я на руках тебя носил!»
Но в целом траектория движенья,
Берущего начало у дверей
Роддома имени Грауэрмана,
Сквозь анфиладу прочих помещений,
Которые впотьмах я проходил,
Нашаривая тайный выключатель,
Чтоб светом озарить свое хозяйство,
Становится ясна.
Вот мое детство
Размахивает музыкальной папкой,
В пинг-понг играет отрочество, юность
Витийствует, а молодость моя,
Любимая, как детство, потеряла
Счет легким километрам дивных странствий.
Вот годы, прожитые в четырех
Стенах московского алкоголизма.
Сидели, пили, пели хоровую —
Река, разлука, мать-сыра земля.
Но ты зеваешь: «Мол, у этой песни
Припев какой-то скучный...» — Почему?
Совсем не скучный, он традиционный.

Вдоль вереницы зданий станционных
С дурашливым щенком на поводке
Под зонтиком, в пальто демисезонных
Мы вышли наконец к Москва-реке.
Вот здесь и поживем. Совсем пустая
Профессорская дача в шесть окон.
Крапивница, капризно приседая,
Пропархивает наискось балкон.
А завтра из ведра возле колодца
Уже оцепенелая вода
Обрушится к ногам и обернется
Цилиндром изумительного льда.
А послезавтра изгородь, дрова,
Террасу заштрихует дождик частый.
Под старым рукомойником трава
Заляпана зубною пастой.
Нет-нет, да и проглянет синева,
И песня не кончается.
В пpипеве
Мы движемся к суровой переправе.
Смеркается. Сквозит, как на плацу.
Взмывают чайки с оголенной суши.
Живая речь уходит в хрипотцу
Грамзаписи. Щенок развесил уши —
His master's voice.
Беда не велика.
Поговорим, покурим, выпьем чаю.
Пора ложиться. Мне, наверняка,
Опять приснится хмурая, большая,
Наверное, великая река.

***


В Переделкино есть перекресток.
На закате июльского дня
Незадолго до вечной разлуки
Ты в Москву провожала меня.

Проводила и в спину глядела,
Я и сам обернулся не раз.
А когда я свернул к ресторану,
Ты, по счастью, исчезла из глаз.

Приезжай наконец, электричка!
И уеду — была не была —
В Сан-Франциско, Марсель, Иокогаму,
Чтобы жалость с ума не свела.

Встреча 25 февраля
Андрей Вознесенский
ПРАВИЛА ПОВЕДЕНИЯ ЗА СТОЛОМ



Уважьте пальцы пирогом,
в солонку курицу макая,
но умоляю об одном -
не трожьте музыку руками!

Нашарьте огурец со дна
и стан справасидящей дамы,
даже под током провода -
но музыку нельзя руками.

Она с душою наравне.
Берите трешницы с рублями,
но даже вымытыми не
хватайте музыку руками.

И прогрессист и супостат,
мы материалисты с вами,
но музыка - иной субстант,
где не губами, а устами...

Руками ешьте даже суп,
но с музыкой - беда такая!
Чтоб вам не оторвало рук,
не трожьте музыку руками.



САГА


Ты меня на рассвете разбудишь,
проводить необутая выйдешь.
Ты меня никогда не забудешь.
Ты меня никогда не увидишь.

Заслонивши тебя от простуды,
я подумаю: «Боже всевышний!
Я тебя никогда не забуду.
Я тебя никогда не увижу».

Эту воду в мурашках запруды,
это Адмиралтейство и Биржу
я уже никогда не забуду
и уже никогда не увижу.

Не мигают, слезятся от ветра
безнадежные карие вишни.
Возвращаться - плохая примета.
Я тебя никогда не увижу.

Даже если на землю вернемся
мы вторично, согласно Гафизу,
мы, конечно, с тобой разминемся.
Я тебя никогда не увижу.

И окажется так минимальным
наше непониманье с тобою
перед будущим непониманьем
двух живых с пустотой неживою.

И качнется бессмысленной высью
пара фраз, залетевших отсюда:
«Я тебя никогда не забуду.
Я тебя никогда не увижу».


НЕ ПИШЕТСЯ

Я — в кризисе. Душа нема.
«Ни дня без строчки»,— друг мой дрочит.
А у меня —
ни дней, ни строчек.

Поля мои лежат в глуши.
Погашены мои заводы.
И безработица души
зияет страшною зевотой.

И мой критический истец
в статье напишет, что, окрысясь,
в бескризиснейшей из систем
один переживаю кризис.

Мой друг, мой северный,
мой неподкупный друг
хорош костюм, да не по росту,
внутри все ясно и вокруг —
но не поется.

Я деградирую в любви.
Дружу с оторвою трактирною.
Не деградируете вы —
Я деградирую.

Был крепок стих, как рафинад.
Свистал хоккейным бомбардиром.
Я разучился рифмовать.
Не получается,

Чужая птица издали
простонет перелетным горем.
Умеют хором журавли.
Но лебедь не умеет хором.

О чем, мой серый, на ветру
ты плачешь белому Владимиру?
Я этих нот не подберу.
Я деградирую.

Семь поэтических томов
в стране выходит ежесуточно.
А я друзей и городов
бегу, как бешеная сука,

в похолодавшие леса
и онемевшие рассветы,
где деградирует весна
на тайном переломе к лету...

Но верю я, моя родня —
две тысячи семьсот семнадцать
поэтов нашей федерации —
стихи напишут за меня.

Они не знают деградации.



ГОЙЯ


Я - Гойя!
Глазницы воронок мне выклевал ворог,
слетая на поле нагое.

Я - Горе.

Я - голос
Войны, городов головни
на снегу сорок первого года.

Я - Голод.

Я - горло
Повешенной бабы, чье тело, как колокол,
било над площадью голой…

Я - Гойя!

О, грозди
Возмездья! Взвил залпом на Запад -
я пепел незваного гостя!
И в мемориальное небо вбил крепкие звезды -
Как гвозди.

Я - Гойя.

ПРЕДСМЕРТНАЯ ПЕСНЬ РЯЗАНОВА

Я умираю от простой хворобы
на полдороге,
на полдороге к истине и чуду,
на полдороге, победив почти,
с престолами шутил,
а умер от простуды,

прости,
мы рано родились,
желая невозможного,
но лучшие из нас
срывались с полпути,
мы - дети полдорог,
нам имя - полдорожье,
прости.

Родилось рано наше поколенье -
чужда чужбина нам и скучен дом.
Расформированное поколенье,
мы в одиночку к истине бредём.

Российская империя - тюрьма,
но за границей та же кутерьма.
Увы, свободы нет ни здесь, ни там.
Куда же плыть? Не знаю, капитан.

Прости, никто из нас дороги не осилил,
да и была ль она, дорога, впереди?
Прости меня, свобода и Россия,
не одолел я целого пути.

Прости меня, земля, что я тебя покину.
Не высказать всего...
Жар меня мучит, жар.
Не мы повинны в том, что половинны,
но жаль...




МОНОЛОГ МЕРЛИН МОНРО


Я Мерлин, Мерлин. Я героиня
самоубийства и героина.
Кому горят мои георгины?
С кем телефоны заговорили?
Кто в костюмерной скрипит лосиной?
Невыносимо,
невыносимо, что не влюбиться,
невыносимо без рощ осиновых,
невыносимо самоубийство,
но жить гораздо невыносимей!

Продажи. Рожи. Шеф ржет, как мерин
(Я помню Мерлин.
Ее глядели автомобили.
На стометровом киноэкране
в библейском небе, меж звезд обильных,
над степью с крохотными рекламами
дышала Мерлин, ее любили…

Изнемогают, хотят машины.
Невыносимо), невыносимо
лицом в сиденьях, пропахших псиной!
Невыносимо, когда насильно,
а добровольно - невыносимей!

Невыносимо прожить, не думая,
невыносимее - углубиться.
Где наша вера? Нас будто сдунули,
существованье - самоубийство,

самоубийство - бороться с дрянью,
самоубийство - мириться с ними,
невыносимо, когда бездарен,
когда талантлив - невыносимей,

мы убиваем себя карьерой,
деньгами, девками загорелыми,
ведь нам, актерам, жить не с потомками,
а режиссеры - одни подонки,

мы наших милых в объятьях душим,
но отпечатываются подушки
на юных лицах, как след от шины,
невыносимо,

ах, мамы, мамы, зачем рождают?
Ведь знала мама - меня раздавят,
о, кинозвездное оледененье,
нам невозможно уединенье,
в метро,
в троллейбусе,
в магазине
«Приветик, вот вы!» - глядят разини,

невыносимо, когда раздеты
во всех афишах, во всех газетах,
забыв, что сердце есть посередке,
в тебя завертывают селедки,

лицо измято, глаза разорваны
(как страшно вспомнить во «Франс-Обзёрвере»
свой снимок с мордой самоуверенной
на обороте у мертвой Мерлин!).

Орет продюсер, пирог уписывая:
«Вы просто дуся, ваш лоб - как бисерный!»
А вам известно, чем пахнет бисер?!
Самоубийством!

Самоубийцы - мотоциклисты,
самоубийцы спешат упиться,
от вспышек блицев бледны министры -
самоубийцы, самоубийцы,
идет всемирная Хиросима,
невыносимо,

невыносимо все ждать, чтоб грянуло, а главное -
необъяснимо невыносимо,
ну, просто руки разят бензином!

невыносимо горят на синем
твои прощальные апельсины…


Я баба слабая. Я разве слажу?
Уж лучше - сразу!





***

Сыграй мне полонез Огинского!
дешевки хочется, огнистого.
В пошлятине и дешевизне
есть боль, оплаченная жизнью.

Мсти, мсти, мадмуазель Грушницкая!
За сверхлюдей, за ложь романов,
за полумесяцы брусничные
твоей помады на стаканах.

За всю судьбу нашу вокзальную,
за жить попытку истеричную,
за городок провинциальный,
опохмелившийся «Столичною».

И вдруг прервешь свой визг униженный,
упав на клавиши локтями.
Такую чистоту увижу я,
глядящую в нас состраданьем...

Сквозь эту исповедь в отеле,
вдруг понял я - почему именно
Он свое умершее тело,
такой, как ты доверил вымыть…

Еще! Еще одну убили!
Да! - Будет свет, а не группешник!
Да! - Не случалось, а любили!
Да! - Королева, а не пешка...


ЛЕТЯТ ВОРОНЫ



Миграция ворон! Миграция ворон!
Несется в небесах шоссе из черных «Волг».
Базарчик разорен. Пуст в Ховрине перрон,
Электропоезд встал и в темноте заглох.

Когтей невпроворот. Детей надо беречь!
О чем ты каркаешь над нами, серый смерч?
То, может, бюрократ, неизмерим числом,
несется из хором, ненастьями сметен?

Они меняют курс. Сломался ход природ.
Куда несешься, мрак? На Керчь или Покров?
Ты помнишь - крот в пенсне, плетя переворот,
направил на Москву миграцию воров?

А может, графоман несется напролом?
Вся улица Воровского усыпана пером.
Над нами небеса кричали в мегафон:
«Следите за детьми! Миграция ворон».

Ты с дочкою своей в коляске шла двором,
Ее ты от небес прикрыла животом.
И по твоей спине, содравши кожи ком,
промчалась бороной миграция ворон.

Когда-нибудь на пляж ты с ней придешь вдвоем.
Проступит сквозь загар узор иных времен.
И на ее вопрос ты лишь пожмешь плечом:
«Как жаль несчастных птиц! Миграция ворон».

ЕЕ ПОВЕСТЬ

- Я медлила, включивши зажиганье.
Куда поехать? Ночь была шикарна.
Дрожал капот, как нервная борзая.
Дрожало тело. Ночь зажгла вокзалы.
Всё нетерпенье возраста Бальзака
меня сквозь кожу пузырьками жгло -
шампанский возраст с примесью бальзама!

Я опустила левое стекло.

И подошли два юные Делона -
в манто из норки, шеи оголены.
"Свободны, мисс? Расслабиться не прочь?
Пятьсот за вечер, тысячу - за ночь".

Я вспыхнула. Меня как проститутку
восприняли! А сердце билось жутко:
тебя хотят, ты - блеск, ты молода!
Я возмутилась. Я сказала "Да".

Другой добавил, бедрами покачивая,
потупив голубую непорочь
"Вдруг есть подруга, как и вы - богачка?
Беру я так же - тысячу за ночь".

Ах, сволочи! Продажные исчадья!
Обдав их газом, я умчалась прочь.
А сердце билось от любви и счастья.
"Пятьсот за вечер, тысячу - за ночь".




НОСТАЛЬГИЯ ПО НАСТОЯЩЕМУ


Я не знаю, как остальные,
но я чувствую жесточайшую
не по прошлому ностальгию -
ностальгию по настоящему.

Будто послушник хочет к господу,
ну а доступ лишь к настоятелю -
так и я умоляю доступа
без посредников к настоящему.

Будто сделал я что-то чуждое,
или даже не я - другие.
Упаду на поляну - чувствую
по живой земле ностальгию.

Нас с тобой никто не расколет.
Но когда тебя обнимаю -
обнимаю с такой тоскою,
будто кто-то тебя отнимает.

Одиночества не искупит
в сад распахнутая столярка.
Я тоскую не по искусству,
задыхаюсь по настоящему.

Когда слышу тирады подленькие
оступившегося товарища,
я ищу не подобья - подлинника,
по нему грущу, настоящему.

Все из пластика, даже рубища.
Надоело жить очерково.
Нас с тобою не будет в будущем,
а церковка…

И когда мне хохочет в рожу
идиотствующая мафия,
говорю: «Идиоты - в прошлом.
В настоящем рост понимания».

Хлещет черная вода из крана,
хлещет рыжая, настоявшаяся,
хлещет ржавая вода из крана.
Я дождусь - пойдет настоящая.

Что прошло, то прошло. К лучшему.
Но прикусываю, как тайну,
ностальгию по-настоящему.
Что настанет. Да не застану.



***


Эти слава и цветы —
дань талантищу.
Любят голос твой, но ты —
всем до лампочки.

Пара падает в траву,
сломав лавочку,
под мелодию твою…
Ты им до лампочки.

Друг на исповедь пришёл,
пополам почти.
Ну а что с твоей душой -
ему до лампочки.

Муза в местной простыне
ждёт лавандово
твой автограф на спине.
Ты ей до лампочки.

Телефонит пол-Руси,
клубы, лабухи -
хоть бы кто-нибудь спросил:
«Как ты, лапочка?»


Лишь врагу в тоске ножа,
в страстной срочности,
голова твоя нужна,
а не творчество.


Но искусство есть комедь,
смысл Ламанческий.
Прежде, чем перегореть -
ярче лампочка!


Встреча 25 февраля
Андрей Вознесенский
ПРАВИЛА ПОВЕДЕНИЯ ЗА СТОЛОМ



Уважьте пальцы пирогом,
в солонку курицу макая,
но умоляю об одном -
не трожьте музыку руками!

Нашарьте огурец со дна
и стан справасидящей дамы,
даже под током провода -
но музыку нельзя руками.

Она с душою наравне.
Берите трешницы с рублями,
но даже вымытыми не
хватайте музыку руками.

И прогрессист и супостат,
мы материалисты с вами,
но музыка - иной субстант,
где не губами, а устами...

Руками ешьте даже суп,
но с музыкой - беда такая!
Чтоб вам не оторвало рук,
не трожьте музыку руками.



САГА


Ты меня на рассвете разбудишь,
проводить необутая выйдешь.
Ты меня никогда не забудешь.
Ты меня никогда не увидишь.

Заслонивши тебя от простуды,
я подумаю: «Боже всевышний!
Я тебя никогда не забуду.
Я тебя никогда не увижу».

Эту воду в мурашках запруды,
это Адмиралтейство и Биржу
я уже никогда не забуду
и уже никогда не увижу.

Не мигают, слезятся от ветра
безнадежные карие вишни.
Возвращаться - плохая примета.
Я тебя никогда не увижу.

Даже если на землю вернемся
мы вторично, согласно Гафизу,
мы, конечно, с тобой разминемся.
Я тебя никогда не увижу.

И окажется так минимальным
наше непониманье с тобою
перед будущим непониманьем
двух живых с пустотой неживою.

И качнется бессмысленной высью
пара фраз, залетевших отсюда:
«Я тебя никогда не забуду.
Я тебя никогда не увижу».


НЕ ПИШЕТСЯ

Я — в кризисе. Душа нема.
«Ни дня без строчки»,— друг мой дрочит.
А у меня —
ни дней, ни строчек.

Поля мои лежат в глуши.
Погашены мои заводы.
И безработица души
зияет страшною зевотой.

И мой критический истец
в статье напишет, что, окрысясь,
в бескризиснейшей из систем
один переживаю кризис.

Мой друг, мой северный,
мой неподкупный друг
хорош костюм, да не по росту,
внутри все ясно и вокруг —
но не поется.

Я деградирую в любви.
Дружу с оторвою трактирною.
Не деградируете вы —
Я деградирую.

Был крепок стих, как рафинад.
Свистал хоккейным бомбардиром.
Я разучился рифмовать.
Не получается,

Чужая птица издали
простонет перелетным горем.
Умеют хором журавли.
Но лебедь не умеет хором.

О чем, мой серый, на ветру
ты плачешь белому Владимиру?
Я этих нот не подберу.
Я деградирую.

Семь поэтических томов
в стране выходит ежесуточно.
А я друзей и городов
бегу, как бешеная сука,

в похолодавшие леса
и онемевшие рассветы,
где деградирует весна
на тайном переломе к лету...

Но верю я, моя родня —
две тысячи семьсот семнадцать
поэтов нашей федерации —
стихи напишут за меня.

Они не знают деградации.



ГОЙЯ


Я - Гойя!
Глазницы воронок мне выклевал ворог,
слетая на поле нагое.

Я - Горе.

Я - голос
Войны, городов головни
на снегу сорок первого года.

Я - Голод.

Я - горло
Повешенной бабы, чье тело, как колокол,
било над площадью голой…

Я - Гойя!

О, грозди
Возмездья! Взвил залпом на Запад -
я пепел незваного гостя!
И в мемориальное небо вбил крепкие звезды -
Как гвозди.

Я - Гойя.

ПРЕДСМЕРТНАЯ ПЕСНЬ РЯЗАНОВА

Я умираю от простой хворобы
на полдороге,
на полдороге к истине и чуду,
на полдороге, победив почти,
с престолами шутил,
а умер от простуды,

прости,
мы рано родились,
желая невозможного,
но лучшие из нас
срывались с полпути,
мы - дети полдорог,
нам имя - полдорожье,
прости.

Родилось рано наше поколенье -
чужда чужбина нам и скучен дом.
Расформированное поколенье,
мы в одиночку к истине бредём.

Российская империя - тюрьма,
но за границей та же кутерьма.
Увы, свободы нет ни здесь, ни там.
Куда же плыть? Не знаю, капитан.

Прости, никто из нас дороги не осилил,
да и была ль она, дорога, впереди?
Прости меня, свобода и Россия,
не одолел я целого пути.

Прости меня, земля, что я тебя покину.
Не высказать всего...
Жар меня мучит, жар.
Не мы повинны в том, что половинны,
но жаль...




МОНОЛОГ МЕРЛИН МОНРО


Я Мерлин, Мерлин. Я героиня
самоубийства и героина.
Кому горят мои георгины?
С кем телефоны заговорили?
Кто в костюмерной скрипит лосиной?
Невыносимо,
невыносимо, что не влюбиться,
невыносимо без рощ осиновых,
невыносимо самоубийство,
но жить гораздо невыносимей!

Продажи. Рожи. Шеф ржет, как мерин
(Я помню Мерлин.
Ее глядели автомобили.
На стометровом киноэкране
в библейском небе, меж звезд обильных,
над степью с крохотными рекламами
дышала Мерлин, ее любили…

Изнемогают, хотят машины.
Невыносимо), невыносимо
лицом в сиденьях, пропахших псиной!
Невыносимо, когда насильно,
а добровольно - невыносимей!

Невыносимо прожить, не думая,
невыносимее - углубиться.
Где наша вера? Нас будто сдунули,
существованье - самоубийство,

самоубийство - бороться с дрянью,
самоубийство - мириться с ними,
невыносимо, когда бездарен,
когда талантлив - невыносимей,

мы убиваем себя карьерой,
деньгами, девками загорелыми,
ведь нам, актерам, жить не с потомками,
а режиссеры - одни подонки,

мы наших милых в объятьях душим,
но отпечатываются подушки
на юных лицах, как след от шины,
невыносимо,

ах, мамы, мамы, зачем рождают?
Ведь знала мама - меня раздавят,
о, кинозвездное оледененье,
нам невозможно уединенье,
в метро,
в троллейбусе,
в магазине
«Приветик, вот вы!» - глядят разини,

невыносимо, когда раздеты
во всех афишах, во всех газетах,
забыв, что сердце есть посередке,
в тебя завертывают селедки,

лицо измято, глаза разорваны
(как страшно вспомнить во «Франс-Обзёрвере»
свой снимок с мордой самоуверенной
на обороте у мертвой Мерлин!).

Орет продюсер, пирог уписывая:
«Вы просто дуся, ваш лоб - как бисерный!»
А вам известно, чем пахнет бисер?!
Самоубийством!

Самоубийцы - мотоциклисты,
самоубийцы спешат упиться,
от вспышек блицев бледны министры -
самоубийцы, самоубийцы,
идет всемирная Хиросима,
невыносимо,

невыносимо все ждать, чтоб грянуло, а главное -
необъяснимо невыносимо,
ну, просто руки разят бензином!

невыносимо горят на синем
твои прощальные апельсины…


Я баба слабая. Я разве слажу?
Уж лучше - сразу!





***

Сыграй мне полонез Огинского!
дешевки хочется, огнистого.
В пошлятине и дешевизне
есть боль, оплаченная жизнью.

Мсти, мсти, мадмуазель Грушницкая!
За сверхлюдей, за ложь романов,
за полумесяцы брусничные
твоей помады на стаканах.

За всю судьбу нашу вокзальную,
за жить попытку истеричную,
за городок провинциальный,
опохмелившийся «Столичною».

И вдруг прервешь свой визг униженный,
упав на клавиши локтями.
Такую чистоту увижу я,
глядящую в нас состраданьем...

Сквозь эту исповедь в отеле,
вдруг понял я - почему именно
Он свое умершее тело,
такой, как ты доверил вымыть…

Еще! Еще одну убили!
Да! - Будет свет, а не группешник!
Да! - Не случалось, а любили!
Да! - Королева, а не пешка...


ЛЕТЯТ ВОРОНЫ



Миграция ворон! Миграция ворон!
Несется в небесах шоссе из черных «Волг».
Базарчик разорен. Пуст в Ховрине перрон,
Электропоезд встал и в темноте заглох.

Когтей невпроворот. Детей надо беречь!
О чем ты каркаешь над нами, серый смерч?
То, может, бюрократ, неизмерим числом,
несется из хором, ненастьями сметен?

Они меняют курс. Сломался ход природ.
Куда несешься, мрак? На Керчь или Покров?
Ты помнишь - крот в пенсне, плетя переворот,
направил на Москву миграцию воров?

А может, графоман несется напролом?
Вся улица Воровского усыпана пером.
Над нами небеса кричали в мегафон:
«Следите за детьми! Миграция ворон».

Ты с дочкою своей в коляске шла двором,
Ее ты от небес прикрыла животом.
И по твоей спине, содравши кожи ком,
промчалась бороной миграция ворон.

Когда-нибудь на пляж ты с ней придешь вдвоем.
Проступит сквозь загар узор иных времен.
И на ее вопрос ты лишь пожмешь плечом:
«Как жаль несчастных птиц! Миграция ворон».

ЕЕ ПОВЕСТЬ

- Я медлила, включивши зажиганье.
Куда поехать? Ночь была шикарна.
Дрожал капот, как нервная борзая.
Дрожало тело. Ночь зажгла вокзалы.
Всё нетерпенье возраста Бальзака
меня сквозь кожу пузырьками жгло -
шампанский возраст с примесью бальзама!

Я опустила левое стекло.

И подошли два юные Делона -
в манто из норки, шеи оголены.
"Свободны, мисс? Расслабиться не прочь?
Пятьсот за вечер, тысячу - за ночь".

Я вспыхнула. Меня как проститутку
восприняли! А сердце билось жутко:
тебя хотят, ты - блеск, ты молода!
Я возмутилась. Я сказала "Да".

Другой добавил, бедрами покачивая,
потупив голубую непорочь
"Вдруг есть подруга, как и вы - богачка?
Беру я так же - тысячу за ночь".

Ах, сволочи! Продажные исчадья!
Обдав их газом, я умчалась прочь.
А сердце билось от любви и счастья.
"Пятьсот за вечер, тысячу - за ночь".




НОСТАЛЬГИЯ ПО НАСТОЯЩЕМУ


Я не знаю, как остальные,
но я чувствую жесточайшую
не по прошлому ностальгию -
ностальгию по настоящему.

Будто послушник хочет к господу,
ну а доступ лишь к настоятелю -
так и я умоляю доступа
без посредников к настоящему.

Будто сделал я что-то чуждое,
или даже не я - другие.
Упаду на поляну - чувствую
по живой земле ностальгию.

Нас с тобой никто не расколет.
Но когда тебя обнимаю -
обнимаю с такой тоскою,
будто кто-то тебя отнимает.

Одиночества не искупит
в сад распахнутая столярка.
Я тоскую не по искусству,
задыхаюсь по настоящему.

Когда слышу тирады подленькие
оступившегося товарища,
я ищу не подобья - подлинника,
по нему грущу, настоящему.

Все из пластика, даже рубища.
Надоело жить очерково.
Нас с тобою не будет в будущем,
а церковка…

И когда мне хохочет в рожу
идиотствующая мафия,
говорю: «Идиоты - в прошлом.
В настоящем рост понимания».

Хлещет черная вода из крана,
хлещет рыжая, настоявшаяся,
хлещет ржавая вода из крана.
Я дождусь - пойдет настоящая.

Что прошло, то прошло. К лучшему.
Но прикусываю, как тайну,
ностальгию по-настоящему.
Что настанет. Да не застану.



***


Эти слава и цветы —
дань талантищу.
Любят голос твой, но ты —
всем до лампочки.

Пара падает в траву,
сломав лавочку,
под мелодию твою…
Ты им до лампочки.

Друг на исповедь пришёл,
пополам почти.
Ну а что с твоей душой -
ему до лампочки.

Муза в местной простыне
ждёт лавандово
твой автограф на спине.
Ты ей до лампочки.

Телефонит пол-Руси,
клубы, лабухи -
хоть бы кто-нибудь спросил:
«Как ты, лапочка?»


Лишь врагу в тоске ножа,
в страстной срочности,
голова твоя нужна,
а не творчество.


Но искусство есть комедь,
смысл Ламанческий.
Прежде, чем перегореть -
ярче лампочка!


Встреча 18 февраля
Иосиф Бродский


СТАНСЫ



Е. В., А. Д.



Ни страны, ни погоста
не хочу выбирать.
На Васильевский остров
я приду умирать.
Твой фасад темно-синий
я впотьмах не найду.
между выцветших линий
на асфальт упаду.



И душа, неустанно
поспешая во тьму,
промелькнет над мостами
в петроградском дыму,
и апрельская морось,
под затылком снежок,
и услышу я голос:
— До свиданья, дружок.



И увижу две жизни
далеко за рекой,
к равнодушной отчизне
прижимаясь щекой.
— словно девочки-сестры
из непрожитых лет,
выбегая на остров,
машут мальчику вслед.



РОЖДЕСТВЕНСКИЙ РОМАНС



Жене Рейну, с любовью


Плывет в тоске необьяснимой
среди кирпичного надсада
ночной кораблик негасимый
из Александровского сада,
ночной фонарик нелюдимый,
на розу желтую похожий,
над головой своих любимых,
у ног прохожих.


Плывет в тоске необьяснимой
пчелиный хор сомнамбул, пьяниц.
В ночной столице фотоснимок
печально сделал иностранец,
и выезжает на Ордынку
такси с больными седоками,
и мертвецы стоят в обнимку
с особняками.


Плывет в тоске необьяснимой
певец печальный по столице,
стоит у лавки керосинной
печальный дворник круглолицый,
спешит по улице невзрачной
любовник старый и красивый.
Полночный поезд новобрачный
плывет в тоске необьяснимой.


Плывет во мгле замоскворецкой,
пловец в несчастие случайный,
блуждает выговор еврейский
на желтой лестнице печальной,
и от любви до невеселья
под Новый год, под воскресенье,
плывет красотка записная,
своей тоски не обьясняя.


Плывет в глазах холодный вечер,
дрожат снежинки на вагоне,
морозный ветер, бледный ветер
обтянет красные ладони,
и льется мед огней вечерних
и пахнет сладкою халвою,
ночной пирог несет сочельник
над головою.


Твой Новый год по темно-синей
волне средь моря городского
плывет в тоске необьяснимой,
как будто жизнь начнется снова,
как будто будет свет и слава,
удачный день и вдоволь хлеба,
как будто жизнь качнется вправо,
качнувшись влево.



НА СМЕРТЬ ДРУГА


Имяреку, тебе, — потому что не станет за труд
из-под камня тебя раздобыть, — от меня, анонима,
как по тем же делам: потому что и с камня сотрут,
так и в силу того, что я сверху и, камня помимо,
чересчур далеко, чтоб тебе различать голоса —
на эзоповой фене в отечестве белых головок,
где наощупь и слух наколол ты свои полюса
в мокром космосе злых корольков и визгливых сиповок;
имяреку, тебе, сыну вдовой кондукторши от
то ли Духа Святого, то ль поднятой пыли дворовой,
похитителю книг, сочинителю лучшей из од
на паденье А. С. в кружева и к ногам Гончаровой,
слововержцу, лжецу, пожирателю мелкой слезы,
обожателю Энгра, трамвайных звонков, асфоделей,
белозубой змее в колоннаде жандармской кирзы,
одинокому сердцу и телу бессчетных постелей —
да лежится тебе, как в большом оренбургском платке,
в нашей бурой земле, местных труб проходимцу и дыма,
понимавшему жизнь, как пчела на горячем цветке,
и замерзшему насмерть в параднике Третьего Рима.
Может, лучшей и нету на свете калитки в Ничто.
Человек мостовой, ты сказал бы, что лучшей не надо,
вниз по темной реке уплывая в бесцветном пальто,
чьи застежки одни и спасали тебя от распада.
Тщетно драхму во рту твоем ищет угрюмый Харон,
тщетно некто трубит наверху в свою дудку протяжно.
Посылаю тебе безымянный прощальный поклон
с берегов неизвестно каких. Да тебе и неважно.



ОДНОМУ ТИРАНУ


Он здесь бывал: еще не в галифе —
в пальто из драпа; сдержанный, сутулый.
Арестом завсегдатаев кафе
покончив позже с мировой культурой,
он этим как бы отомстил (не им,
но Времени) за бедность, униженья,
за скверный кофе, скуку и сраженья
в двадцать одно, проигранные им.


И Время проглотило эту месть.
Теперь здесь людно, многие смеются,
гремят пластинки. Но пред тем, как сесть
за столик, как-то тянет оглянуться.
Везде пластмасса, никель — все не то;
в пирожных привкус бромистого натра.
Порой, перед закрытьем, из театра
он здесь бывает, но инкогнито.


Когда он входит, все они встают.
Одни — по службе, прочие — от счастья.
Движением ладони от запястья
он возвращает вечеру уют.
Он пьет свой кофе — лучший, чем тогда,
и ест рогалик, примостившись в кресле,
столь вкусный, что и мертвые «о да!»
воскликнули бы, если бы воскресли.



СРЕТЕНЬЕ


Когда она в церковь впервые внесла
дитя, находились внутри из числа
людей, находившихся там постоянно,
Святой Симеон и пророчица Анна.


И старец воспринял младенца из рук
Марии; и три человека вокруг
младенца стояли, как зыбкая рама,
в то утро, затеряны в сумраке храма.


Тот храм обступал их, как замерший лес.
От взглядов людей и от взора небес
вершины скрывали, сумев распластаться,
в то утро Марию, пророчицу, старца.


И только на темя случайным лучом
свет падал младенцу; но он ни о чем
не ведал еще и посапывал сонно,
покоясь на крепких руках Симеона.

А было поведано старцу сему
о том, что увидит он смертную тьму
не прежде, чем Сына увидит Господня.
Свершилось. И старец промолвил: «Сегодня,
реченное некогда слово храня,
Ты с миром, Господь, отпускаешь меня,
затем что глаза мои видели это
Дитя: он — твое продолженье и света


источник для идолов чтящих племен,
и слава Израиля в нем».- Симеон
умолкнул. Их всех тишина обступила.
Лишь эхо тех слов, задевая стропила,


кружилось какое-то время спустя
над их головами, слегка шелестя
под сводами храма, как некая птица,
что в силах взлететь, но не в силах спуститься.


И странно им было. Была тишина
не менее странной, чем речь. Смущена,
Мария молчала. «Слова-то какие…»
И старец сказал, повернувшись к Марии:


«В лежащем сейчас на раменах твоих
паденье одних, возвышенье других,
предмет пререканий и повод к раздорам.
И тем же оружьем, Мария, которым


терзаема плоть его будет, твоя
душа будет ранена. Рана сия
даст видеть тебе, что сокрыто глубоко
в сердцах человеков, как некое око».


Он кончил и двинулся к выходу. Вслед
Мария, сутулясь, и тяжестью лет
согбенная Анна безмолвно глядели.
Он шел, уменьшаясь в значеньи и в теле


для двух этих женщин под сенью колонн.
Почти подгоняем их взглядами, он
шагал по застывшему храму пустому
к белевшему смутно дверному проему.


И поступь была стариковски тверда.
Лишь голос пророчицы сзади когда
раздался, он шаг придержал свой немного:
но там не его окликали, а Бога


пророчица славить уже начала.
И дверь приближалась. Одежд и чела
уж ветер коснулся, и в уши упрямо
врывался шум жизни за стенами храма.


Он шел умирать. И не в уличный гул
он, дверь отворивши руками, шагнул,
но в глухонемые владения смерти.
Он шел по пространству, лишенному тверди,


он слышал, что время утратило звук.
И образ Младенца с сияньем вокруг
пушистого темени смертной тропою
душа Симеона несла пред собою,


как некий светильник, в ту черную тьму,
в которой дотоле еще никому
дорогу себе озарять не случалось.
Светильник светил, и тропа расширялась.



ANNO DOMINI



М.Б.



Провинция справляет Рождество.

Дворец Наместника увит омелой,

и факелы дымятся у крыльца.

В проулках — толчея и озорство.

Веселый, праздный, грязный, очумелый

народ толпится позади дворца.



Наместник болен. Лежа на одре,

покрытый шалью, взятой в Альказаре,

где он служил, он размышляет о

жене и о своем секретаре,

внизу гостей приветствующих в зале.

Едва ли он ревнует. Для него



сейчас важней замкнуться в скорлупе

болезней, снов, отсрочки перевода

на службу в Метрополию. Зане

он знает, что для праздника толпе

совсем не обязательна свобода;

по этой же причине и жене



он позволяет изменять. О чем

он думал бы, когда б его не грызли

тоска, припадки? Если бы любил?

Невольно зябко поводя плечом,

он гонит прочь пугающие мысли.

…Веселье в зале умеряет пыл,



но все же длится. Сильно опьянев,

вожди племен стеклянными глазами

взирают в даль, лишенную врага.

Их зубы, выражавшие их гнев,

как колесо, что сжато тормозами,

застряли на улыбке, и слуга



подкладывает пищу им. Во сне

кричит купец. Звучат обрывки песен.

Жена Наместника с секретарем

выскальзывают в сад. И на стене

орел имперский, выклевавший печень

Наместника, глядит нетопырем…



И я, писатель, повидавший свет,

пересекавший на осле экватор,

смотрю в окно на спящие холмы

и думаю о сходстве наших бед:

его не хочет видеть Император,

меня — мой сын и Цинтия. И мы,



мы здесь и сгинем. Горькую судьбу

гордыня не возвысит до улики,

что отошли от образа Творца.

Все будут одинаковы в гробу.

Так будем хоть при жизни разнолики!

Зачем куда-то рваться из дворца —



отчизне мы не судьи. Меч суда

погрязнет в нашем собственном позоре:

наследники и власть в чужих руках.

Как хорошо, что не плывут суда!

Как хорошо, что замерзает море!

Как хорошо, что птицы в облаках



субтильны для столь тягостных телес!

Такого не поставишь в укоризну.

Но, может быть, находится как раз

к их голосам в пропорции наш вес.

Пускай летят поэтому в отчизну.

Пускай орут поэтому за нас.



Отечество… чужие господа

у Цинтии в гостях над колыбелью

склоняются, как новые волхвы.

Младенец дремлет. Теплится звезда,

как уголь под остывшею купелью.

И гости, не коснувшись головы,



нимб заменяют ореолом лжи,

а непорочное зачатье — сплетней,

фигурой умолчанья об отце…

Дворец пустеет. Гаснут этажи.

Один. Другой. И, наконец, последний.

И только два окна во всем дворце



горят: мое, где, к факелу спиной,

смотрю, как диск луны по редколесью

скользит, и вижу — Цинтию, снега;

Наместника, который за стеной

всю ночь безмолвно борется с болезнью

и жжет огонь, чтоб различить врага.



Враг отступает. Жидкий свет зари,

чуть занимаясь на Востоке мира,

вползает в окна, норовя взглянуть

на то, что совершается внутри,

и, натыкаясь на остатки пира,

колеблется. Но продолжает путь.





***



Осенний вечер в скромном городке,

Гордящемся присутствием на карте

(топограф был, наверное, в азарте

иль с дочкою судьи накоротке).



Уставшее от собственных причуд,

Пространство как бы скидывает бремя

величья, ограничиваясь тут

чертами Главной улицы; а Время

взирает с неким холодом в кости

на циферблат колониальной лавки,

в чьих недрах все, что мог произвести

наш мир: от телескопа до булавки.



Здесь есть кино, салуны, за углом

одно кафе с опущенною шторой,

кирпичный банк с распластанным орлом

и церковь, о наличии которой

и ею расставляемых сетей,

когда б не рядом с почтой, позабыли.

И если б здесь не делали детей,

то пастор бы крестил автомобили.



Здесь буйствуют кузнечики в тиши.

В шесть вечера, как вследствие атомной

войны, уже не встретишь ни души.

Луна вплывает, вписываясь в темный

квадрат окна, что твой Экклезиаст.

Лишь изредка несущийся куда-то

шикарный бьюик фарами обдаст

фигуру Неизвестного Солдата.



Здесь снится вам не женщина в трико,

а собственный ваш адрес на конверте.

Здесь утром, видя скисшим молоко,

молочник узнает о вашей смерти.

Здесь можно жить, забыв про календарь,

глотать свой бром, не выходить наружу

и в зеркало глядеться, как фонарь

глядится в высыхающую лужу.





***

Мать говорит Христу:

— Ты мой сын или мой

Бог? Ты прибит к кресту.

Как я пойду домой?



Как ступлю на порог,

не узнав, не решив:

ты мой сын или Бог?

То есть мертв или жив?



Он говорит в ответ:

— Мертвый или живой,

разницы, жено, нет.

Сын или Бог, я твой.





ОДИНОЧЕСТВО



Когда теряет равновесие

твоё сознание усталое,

когда ступеньки этой лестницы

уходят из под ног,

как палуба,

когда плюёт на человечество

твоё ночное одиночество, —

ты можешь

размышлять о вечности

и сомневаться в непорочности

идей, гипотез, восприятия

произведения искусства,

и — кстати — самого зачатия

Мадонной сына Иисуса.

Но лучше поклоняться данности

с глубокими её могилами,

которые потом,

за давностью,

покажутся такими милыми.



Да.

Лучше поклоняться данности

с короткими её дорогами,

которые потом

до странности

покажутся тебе

широкими,

покажутся большими,

пыльными,

усеянными компромиссами,

покажутся большими крыльями,

покажутся большими птицами.



Да. Лучше поклоняться данности

с убогими её мерилами,

которые потом до крайности,

послужат для тебя перилами

(хотя и не особо чистыми),

удерживающими в равновесии

твои хромающие истины

на этой выщербленной лестнице.



НАБРОСОК



Холуй трясется. Раб хохочет.

Палач свою секиру точит.

Тиран кромсает каплуна.

Сверкает зимняя луна.



Се вид Отечества, гравюра.

На лежаке — Солдат и Дура.

Старуха чешет мертвый бок.

Се вид Отечества, лубок.



Собака лает, ветер носит.

Борис у Глеба в морду просит.

Кружатся пары на балу.

В прихожей - куча на полу.



Луна сверкает, зренье муча.

Под ней, как мозг отдельный,— туча.

Пускай Художник, паразит,

другой пейзаж изобразит.



СОНЕТ



Переживи всех.

Переживи вновь,

словно они — снег,

пляшущий снег снов.



Переживи углы.

Переживи углом.

Перевяжи узлы

между добром и злом.



Но переживи миг.

И переживи век.

Переживи крик.

Переживи смех.



Переживи стих.



Переживи всех.














Встреча 11 февраля
Денис Новиков


***

А мы, Георгия Иванова
ученики не первый класс,
с утра рубля искали рваного,
а он искал сердешных нас.

Ну, встретились. Теперь на Бронную.
Там, за стеклянными дверьми,
цитату выпали коронную,
сто грамм с достоинством прими.

Стаканчик бросовый, пластмассовый
не устоит пустым никак.
– Об Ариостовой и Тассовой
не надо дуру гнать, чувак.

О Тассовой и Ариостовой
преподавателю блесни.
Полжизни в Гомеле навёрстывай,
ложись на сессии костьми.

А мы – Георгия Иванова,
а мы – за Бога и царя
из лакированного наново
пластмассового стопаря.

…Когда же это было, Господи?
До Твоего явленья нам
на каждом постере и простыне
по всем углам и сторонам.

Ещё до бело-сине-красного,
ещё в зачётных книжках «уд»,
ещё до капитала частного.
– Не ври. Так долго не живут.

Довольно горечи и мелочи.
Созвучий плоских и чужих.
Мы не с Тверского – с Бронной неучи.
Не надо дуру гнать, мужик.

Открыть тебе секрет с отсрочкою
на кругосветный перелёт?
Мы проиграли с первой строчкою.
Там слов порядок был не тот.



РОССИЯ



Ты белые руки сложила крестом,
лицо до бровей под зелёным хрустом,
ни плата тебе, ни косынки –
бейсбольная кепка в посылке.
Износится кепка — пришлют паранджу,
за так, по-соседски. И что я скажу,
как сын, устыдившийся срама:
«Ну вот и приехали, мама».

Мы ехали шагом, мы мчались в боях,
мы ровно полмира держали в зубах,
мы, выше чернил и бумаги,
писали своё на рейхстаге.
Своё – это грех, нищета, кабала.
Но чем ты была и зачем ты была,
яснее, часть мира шестая,
вот эти скрижали листая.

Последний рассудок первач помрачал.
Ругали, таскали тебя по врачам,
но ты выгрызала торпеду
и снова пила за Победу.
Дозволь же и мне опрокинуть до дна,
теперь не шестая, а просто одна.
А значит, без громкого тоста,
без иста, без веста, без оста.

Присядем на камень, пугая ворон.
Ворон за ворон не считая, урон
державным своим эпатажем
ужо нанесём – и завяжем.

Подумаем лучше о наших делах:
налево – Маммона, направо – Аллах.
Нас кличут почившими в бозе,
и девки хохочут в обозе.
Поедешь налево – умрешь от огня.
Поедешь направо – утопишь коня.
Туман расстилается прямо.
Поехали по небу, мама.




ПАМЯТИ СЕРГЕЯ НОВИКОВА



Все слова, что я знал, — я уже произнес.
Нечем крыть этот гроб-пуховик.
А душа сколько раз уходила вразнос,
столько раз возвращалась. Привык.

В общем. Царствие, брат, и Небесное, брат.
Причастись необманной любви.
Слышишь, вечную жизнь православный обряд
обещает? — на слове лови.

Слышишь, вечную память пропел-посулил
на три голоса хор в алтаре
тем, кто ночь продержался за свой инсулин
и смертельно устал на заре?

Потерпеть, до поры не накладывать рук,
не смежать лиловеющих век —
и широкие связи откроются вдруг,
на Ваганьковском свой человек.

В твердый цент переводишь свой ломаный грош,
а выходит — бессмысленный труд.
Ведь могильщики тоже не звери, чего ж,
понимают, по курсу берут.

Ты пришел по весне и уходишь весной,
ты в иных повстречаешь краях
и со строчной отца, и Отца с прописной.
Ты навеки застрял в сыновьях.

Вам не скучно втроем, и на гробе твоем,
чтобы в грех не вводить нищету,
обломаю гвоздики — известный прием.
И нечетную розу зачту.



***


Встанешь не с той ноги,
выйдут не те стихи.
Господи, помоги,
пуговку расстегни

ту, что под горло жмет,
сколько сменил рубах,
сколько сменилось мод...
Мед на моих губах.

Замысел лучший Твой,
дарвиновский подвид,
я, как смешок кривой,
чистой слезой подмыт.

Лабораторий явь:
щелочи отними,
едких кислот добавь,
перемешай с людьми,

чтоб не трепал язык
всякого свысока,
сливки слизнув из их
дойного языка.

Чокнутый господин
выбрал лизать металл,
голову застудил,
губы не обметал.

Губы его в меду.
Что это за синдром?
Кто их имел в виду
в том шестьдесят седьмом?

Как бы ни протекла,
это моя болезнь, —
прыгать до потолка
или на стену лезть.

Что ты мне скажешь, друг,
если не бредит Дант?
Если девятый круг
светит как вариант?

Город-герой Москва,
будем в восьмом кругу.
Я — за свои слова,
ты — за свою деньгу.

Логосу горячо
молится протеже:
я не готов еще,
как говорил уже.



ЖЕНЕ



Долетит мой ковер-самолет
из заморских краев корабельных,
и отечества зад наперед —
как накатит, аж слезы на бельмах.

И, с таможней разделавшись враз,
рядом с девицей встану красавой:
— Все как в песне сложилось у нас.
Песне Галича. Помнишь? Той самой.

Мать-Россия, кукушка, ку-ку!
Я очищен твоим снегопадом.
Шапки нету, но ключ по замку.
Вызывайте нарколога на дом!

Уж меня хоронили дружки,
но известно крещеному люду,
что игольные ушки узки,
а зоилу трудней, чем верблюду.

На-кась выкуси, всякая гнусь!
Я обветренным дядей бывалым
как ни в чем не бывало вернусь
и пройдусь по знакомым бульварам.

Вот Охотный бахвалится ряд,
вот скрипит и косится Каретный,
и не верит слезам, говорят,
ни на грош этот город конкретный.

Тот и царь, чьи коровы тучней.
Что сказать? Стало больше престижу.
Как бы этак назвать поточней,
но не грубо? — А так: НЕНАВИЖУ

загулявшее это хамье,
эту псарню под вывеской «Ройял».
Так устроено сердце мое,
и не я мое сердце устроил.

Но ништо, проживем и при них,
как при Лёне, при Мише, при Грише.
И порукою — этот вот стих,
только что продиктованный свыше.

И еще. Как наследный москвич
(гол мой зад, но античен мой перед),
клевету отвергаю: опричь
слез она ничему и не верит.

Вот моя расписная слеза.
Это, знаешь, как зернышко риса.
Кто я был? Корабельная крыса.
Я вернулся. Прости меня за...





ОТЪЕЗД



Подогретый асфальт печет.
И подстриженный куст стоит.
И ухоженный старичок
отрицает, что он старик.

И волынка мычит на том
(так что не обогнуть) углу,
объясняя зашитым ртом,
что зашили в него иглу.

Пролетает судьба верхом,
вся с иголочки до колес,
в майке с надписью Go Home
на растерянный твой вопрос.

Раздраженным звенит звонком
на рассеянный твой протест...
Время пепельницы тайком
выносить из питейных мест.





***



Бродят стайками, шайками сироты,
инвалиды стоят, как в строю.
Вкруг Кремля котлованы повырыты,
здесь построят мечту не мою.
Реет в небе последняя летчица,
ей остался до пенсии год.
Жить не хочется, хочется, хочется,
камень точится, время идет.



СТИХОТВОРЕНИЯ К ЭМИЛИ МОРТИМЕР



Тебе — но голос музы темной...

А. Пушкин

I

Словно пятна на белой рубахе
проступали похмельные страхи,
да поглядывал косо таксист.
И химичил чего-то такое,
и почесывал ухо тугое,
и себе говорил я «окстись».

Ты славянскими бреднями бредишь,
ты домой непременно доедешь,
он не призрак, не смерти, никто.
Молчаливый работник приварка,
он по жизни из пятого парка,
обыватель, водитель авто.

Заклиная мятущийся разум,
зарекался я тополем, вязом,
овощным, продуктовым, — трясло, —
ослепительным небом навырост.
Бог не фраер, не выдаст, не выдаст.
И какое сегодня число?

Ничего-то три дня не узнает,
на четвертый в слезах опознает,
ну а юная мисс, между тем,
проезжая по острову в кэбе,
заприметит явление в небе:
кто-то в шашечках весь пролетел.

II

Усыпала платформу лузгой,
удушала духами «Кармен»,
на один вдохновляла другой
с перекрестною рифмой катрен.

Я боюсь, она скажет в конце:
своего ты стыдился лица,
как писал — изменялся в лице.
Так меняется у мертвеца.

То во образе дивного сна
Амстердам, и Стокгольм, и Брюссель.
То бессонница, Танька одна,
лесопарковой зоны газель.

Шутки ради носила манок,
поцелуй — говорила — сюда.
В коридоре бесился щенок,
но гулять не спешили с утра.

Да и дружба была хороша,
то не спички гремят в коробке —
то шуршит в коробке анаша
камышом на волшебной реке.

Удалось. И не надо му-му.
Сдачи тоже не надо. Сбылось.
Непостижное, в общем, уму.
Пролетевшее, в общем, насквозь.

III

Говори, не тушуйся, о главном:
о бретельке на тонком плече,
поведеньи замка своенравном,
заточенном под коврик ключе.

Дверь откроется — и на паркете,
растекаясь, рябит светотень,
на жестянке, на стоптанной кеде.
Лень прибраться и выбросить лень.

Ты не знала, как это по-русски.
На коленях держала словарь.
Чай вприкуску. На этой «прикуске»
осторожно, язык не сломай.

Воспаленные взгляды туземца.
Танцы-шманцы, бретелька, плечо.
Но не надо до самого сердца.
Осторожно, не поздно еще.

Будьте бдительны, юная леди.
Образумься, дитя пустырей.
На рассказ о счастливом билете
есть у Бога рассказ постарей.

Но, обнявшись над невским гранитом,
эти двое стоят дотемна.
И матрешка с пятном знаменитым
на Арбате приобретена.

IV

«Интурист», телеграф, жилой
дом по левую — Боже мой —
руку. Лестничный марш, ступень
за ступенью... Куда теперь?
Что нам лестничный марш поет?
То, что лестничный все пролет.
Это можно истолковать
в смысле «стоит ли тосковать?».

И еще. У Никитских врат,
сто на брата — и черт не брат,
под охраною всех властей
странный дом из одних гостей.
Здесь проездом томился Блок,
а на память — хоть шерсти клок.
Заключим его в медальон,
до отбитых краев дольем.

Боже правый, своим перстом
эти крыши пометь крестом,
аки крыши госпиталей.
В день назначенный пожалей.

V

Через сиваш моей памяти, через
кофе столовский и чай бочковой,
через по кругу запущенный херес
в дебрях черемухи у кольцевой,
«Баней» Толстого разбуженный эрос,
выбор профессии, путь роковой.

Тех еще виршей первейшую читку,
страшный народ — борода к бороде, —
слух напрягающий. Небо с овчинку,
сомнамбулический ход по воде.
Через погост раскусивших начинку.
Далее, как говорится, везде.

Знаешь, пока все носились со мною,
мне предносилось виденье твое.
Вот я на вороте пятна замою,
переменю торопливо белье.
Радуйся — ангел стоит за спиною!
Но почему опершись на копье?


Встреча 3 февраля
Лев Лосев


ЧЕЛОБИТНАЯ

О том, Государь, я смиренно прошу:
вели затопить мне по-белому баню,
с березовым веником Веню и Ваню
пошли — да оттерли бы эту паршу.

Иль собственной дланью своей, Государь,
сверши возлиянье на бел горюч камень,
чужую мерзячку от сердца отпарь,
да буду прощен, умилен и покаян.

Меня полотенцем суровым утри.
Я выйду. Стоит на пороге невеста
Любовь, из несдобного русского теста,
красавица с красным вареньем внутри.

Все гости пьяны офицерским вином,
над елками плавает месяц медовый.
Восток розовеет. Под нашим окном
Свистит соловей, подполковник бедовый.

Коня ординарец ведет в поводу.
Вот еду я, люден, оружен и конен.
Всемилостив Бог. Государь благосклонен.
Удача написана мне на роду.





ПОДПИСИ К ВИДЕННЫМ В ДЕТСТВЕ КАРТИНКАМ

(стихотворение - центр пятичастного цикла)

Штрих — слишком накренился этот бриг.
Разодран парус. Скалы слишком близки.
Мрак. Шторм. Ветр. Дождь. И слишком близко брег,
где водоросли, валуны и брызги.

Штрих — мрак. Штрих — шторм.
Штрих — дождь. Штрих — ветра вой.
Крут крен. Крут брег. Все скалы слишком круты.
Лишь крошечный кружочек световой —
иллюминатор кормовой каюты.

Там крошечный нам виден пассажир,
он словно ничего не замечает,
он пред собою книгу положил,
она лежит, и он ее читает.





ВАЛЕРИК

Иль башку с широких плеч

У татарина отсечь.


А.С.Пушкин


Вот ручка, не пишет, холера,
хоть голая баба на ней.
С приветом, братишка Валера,
ну, как там — даёшь трудодней?

Пока нас держали в Кабуле,
считай до конца января,
ребята на город тянули,
а я так считаю, что зря.

Конечно, чечмеки, мечети,
кино подходящего нет,
стоят, как надрочены, эти...
ну, как их... минет, не минет...

Трясутся на них "муэдзины"
не хуже твоих мандавох...
Зато шашлыки, магазины —
ну, нет, городишко не плох.

Отличные, кстати, базары.
Мы как с отделённым пойдём,
возьмём у барыги водяры
и блок сигарет с верблюдом;

и как они тянутся, тёзка,
кури хоть полпачки подряд.
Но тут началась переброска
дивизии нашей в Герат.

И надо же как не поперло —
с какой-то берданки, с говна,
водителю Эдику в горло
чечмек лупанул — и хана.

Машина крутнулась направо,
я влево подался, в кювет,
а тут косорылых орава,
втащили в кусты — и привет.

Фуражку, фуфайку забрали.
Ну, думаю, точка. Отжил.
Когда с меня кожу сдирали,
я сильно сначала блажил.

Ну, как там папаня и мама?
Пора. Отделённый кричит.
Отрубленный голос имама

Из красного уха торчит.







НЕТРЕЗВОСТЬ


«В левом углу, чуть правее... да-да,
где вместо елки стоит пустота,
рядом на полке портрет Соловьева
с дикою зарослью в области рта».
«Я ничего там не вижу такого
в области автора „Антихриста".


Свет бы включить — не видать ни черта!»
«Видишь, где Фрейда обложка тверда
рядом с приятными бреднями Юнга,
как бы проблескивает черта —
это стекает время, как слюнка
из приоткрытого спящего рта».

«Где ты набрался подобных химер?»
«В детстве, должно быть, когда, например,
нас обучали вальсу-бостону,
а приучили к музыке сфер».

«Вас научили мечтанью пустому,
а с алкоголем полегче бы, сэр!»

«Спирт задубелый со льдом и водой
перемешаю, и псевдосвятой
мне улыбнется в своем ледерине...»
«Не уходи, не... Куда ты? Постой!»
«Я уплываю на призрачной льдине,
руководимый незримой звездой».



Из цикла: «ПОДЛИННЫЙ ДЕНЬ ИЛИ ВОСПОМИНАНИЯ
О ХОЛОДНОЙ ПОГОДЕ»


***


...в «Костре» работал. В этом тусклом месте,
вдали от гонки и передовиц,
я встретил сто, а, может быть, и двести
прозрачных юношей, невзрачнейших девиц.
Простуженно протискиваясь в дверь,
они, не без нахального кокетства,
мне говорили: «Вот вам пара текстов».
Я в их глазах редактор был и зверь.
Прикрытые немыслимым рваньем,
они о тексте, как учил их Лотман,
судили как о чем-то очень плотном,
как о бетоне с арматурой в нем.
Все это были рыбки на меху
бессмыслицы, помноженной на вялость,
но мне порою эту чепуху
и вправду напечатать удавалось.

Стоял мороз. В Таврическом саду
закат был желт, и снег под ним был розов.
О чем они болтали на ходу,
подслушивал недремлющий Морозов,
тот самый, Павлик, сотворивший зло.
С фанерного портрета пионера
от холода оттрескалась фанера,
но было им тепло.

И время шло.
И подходило первое число.
И секретарь выписывал червонец.
И время шло, ни с кем не церемонясь,
и всех оно по кочкам разнесло.
Те в лагерном бараке чифирят,
те в Бронксе с тараканами воюют,
те в психбольнице кычат и кукуют,
и с обшлага сгоняют чертенят.


***

Покуда Мельпомена и Евтерпа
настраивали дудочки свои,
и дирижер выныривал, как нерпа,
из светлой оркестровой полыньи,
и дрейфовал на сцене, как на льдине,
пингвином принаряженный солист,
и бегала старушка-капельдинер
с листовками, как старый нигилист,
улавливая ухом труляля,
я в то же время погружался взглядом
в мерцающую груду хрусталя,
нависшую застывшим водопадом:
там умирал последний огонек,
и я его спасти уже не мог.

На сцене барин корчил мужика,
тряслась кулиса, лампочка мигала,
и музыка, как будто мы — зека,
командовала нами, помыкала,
на сцене дама руки изломала,
она в ушах производила звон,
она производила в душах шмон
и острые предметы изымала.

Послы, министры, генералитет
застыли в ложах. Смолкли разговоры.
Буфетчица читала «Алитет
уходит в горы». Снег. Уходит в горы.
Салфетка. Глетчер. Мраморный буфет.
Хрусталь — фужеры. Снежные заторы.
И льдинами украшенных конфет
с медведями пред ней лежали горы.
Как я любил холодные просторы
пустых фойе в начале января,
когда ревет сопрано: «Я твоя!» —
и солнце гладит бархатные шторы.

Там, за окном, в Михайловском саду
лишь снегири в суворовских мундирах,
два льва при них гуляют в командирах
с нашлепкой снега — здесь и на заду.
А дальше — заторошена Нева,
Карелия и Баренцева лужа,
откуда к нам приходит эта стужа,
что нашего основа естества.
Все, как задумал медный наш творец, —
у нас чем холоднее, тем интимней,
когда растаял Ледяной дворец,
мы навсегда другой воздвигли — Зимний.

И все же, откровенно говоря,
от оперного мерного прибоя
мне кажется порою с перепоя —
нужны России теплые моря!



ПОСВЯЩЕНИЕ

Смотри, смотри сюда скорей:
Над стаей круглых снегирей
Заря заходит с козырей –
Все красной масти.

О, если бы я только мог!
Но я не мог: торчит комок
В гортани, и не будет строк
О свойствах страсти.

А есть две жизни как одна.
Стоим с тобою у окна.
А что, не выпить ли вина?
Мне что-то зябко.

Мело весь месяц в феврале.
Свеча горела в шевроле.
И на червонном короле
Горела шапка.


ОДНОМУ РАСТЕНИЮ

Слишком витиевато и длинно,
мельтешит, неудобно для глаз.
Что-то слишком растительность, Нина,
распустилась в гостиной у нас.

Зелень вьющуюся, кривую,
торжествующую, кум королю,
я терплю ее, сосуществую,
не воюю я с ней, но люблю

толстомясое злое алоэ,
что колючками в воздух впилось.
Так и надо. Расти, удалое!
Протыкай этот воздух насквозь.

По-солдатски, мол, радо стараться,
грудь на бруствер — и враз вылезай.
Ты — хирург. Оперируй пространство,
пустоту из него вырезай.

Запускай колючки
в душу мою.
Я тебя с получки
коньяком полью.


* * *

Поэт есть перегной, в нем мертвые слова
сочатся, лопаясь, то щелочно, то кисло,
звук избавляется от смысла, а
аз, буки и т. д. обнажены, как числа,

улыбка тленная уста его свела,
и мысль последняя, как корешок, повисла.
Потом личинка лярвочку прогрызла,
бактерия дите произвела.

Поэт есть перегной.
В нем все пути зерна,
то дождик мочит их, то солнце прогревает.

Потом идет зима
и белой пеленой
пустое поле покрывает.


БЕЗ НАЗВАНИЯ

Родной мой город безымян,
всегда висит над ним туман
в цвет молока снятого.
Назвать стесняются уста
трижды предавшего Христа
и все-таки святого.

Как называется страна?
Дались вам эти имена!
Я из страны, товарищ,
где нет дорог, ведущих в Рим,
где в небе дым нерастворим
и где снежок нетающ.


НОСТАЛЬГИЯ ПО ДИВАНУ

Осетринка с хренком уплыла
вниз по батюшке, по пищеводу.
Волосатая пасть уплела
винегрет, принялась за зевоту
с ароматцем лучка да вина,
да с цитатами из Ильина.

Милой родины мягкий диван!
Это я, твой Илюша Обломов.
Где Захар, что меня одевал?
Вижу рожи райкомов, обкомов
образины, и нету лютей,
чем из бывших дворовых людей.

Это рыбка с душком тянет вниз.
Тяжкий сон. Если что мне и снится,
то не детства святой парадиз,
а в кровавой телеге возница
да бессвязная речь палача,
да с цитатами из Ильича.

Не в коня, что ли, времени корм,
милый Штольц. Только нету и Штольца,
комсомольца эпохи реформ,
всем всегда помогать добровольца.
Лишь воюют один на один
за окошком Ильич и Ильин.

Где диван? Кем он нынче примят?
Где пирог, извините, с вязигой?
Где сиреней ночной аромат?
Где кисейная барышня с книгой?

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

В тусклом зеркале друг-собутыльник,
не хочу я глядеть ни на что.
Я в урыльник роняю будильник.
Разбуди меня лет через сто.


ПОЧЕРК ДОСТОЕВСКОГО

С детских лет отличался от прочих
Достоевского бешеный почерк —
бился, дёргался, брызгался, пёр
за поля. Посмотрите-ка письма
с обличеньем цезаропапизма,
нигилизма, еврейских афёр,
англичан, кредиторов, поляков —
частокол восклицательных знаков!!!
Не чернила, а чернозём,
а под почвой, в подпочвенной черни
запятых извиваются черви
и как будто бы пена на всём.

Как заметил со вздохом графолог,
нагулявший немецкий жирок,
книги рвутся и падают с полок,
оттого что уж слишком широк
этот почерк больной, allzu russisch...

Ну, а что тут поделать — не сузишь.


***

Город тянется вверх, расползается, строится.
Здесь было небо, а нынче кирпич и стекло.
Знать и тебе, здоровому, не поздоровится,
хватишься времени – нет его, истекло.

Выйдешь под утро в ванную с мутными зенками,
кран повернёшь – оттуда хлынет поток
воплей, проклятий, угроз, а в зеркале
страшно оскалится огненнооокий пророк.



«ПОДУМАЕШЬ, ТОЖЕ РАБОТА!»

Поэтом быть приятно и легко,
пусть легкие черны от никотина.
Пока все трудятся, поэт, скотина,
небесное лакает молоко.

Все «муки слова» — ложь для простаков,
чтоб избежать в милицию привода.
Бездельная, беспечная свобода —
ловленье слов, писание стихов.

Поэт чирикать в книжках записных
готов, как свиноматка к опоросу.
А умирают рано те из них,
кто знает труд и втайне пишет прозу.


КВАРТИРА

Мне приснилась квартира окном на дворец и Неву,
на иглу золотую, что присниться могла б наркоману.
Мне сначала приснилось: я в этой квартире живу.
Но потом мне приснилось, что мне это не по карману.

Мне приснилось (со злобой), что здесь будет жить
вор-чиновник, придворная чeлядь, бандитская нелюдь
иль попсовая тварь. Мне приснилось: пора уходить.
Но потом мне приснилось, что можно ведь сон переделать.

И тогда в этом сне я снова протопал к окну
и увидел внизу облака, купола золотые и шпили,
и тогда в этом сне мне приснилось, что здесь и усну,
потому что так высоко, а лифта еще не пустили.



В КЛИНИКЕ

Мне доктор что-то бормотал про почку
и прятал взгляд. Мне было жаль врача.
Я думал: жизнь прорвала оболочку
и потекла, легка и горяча.

Диплом на стенке. Врач. Его неловкость.
Косой рецепт строчащая рука.
A я дивился: о, какая легкость,
как оказалась эта весть легка!

Где демоны, что век за мной гонялись?
Я новым, легким воздухом дышу.
Сейчас пойду, и кровь сдам на анализ,
и эти строчки кровью подпишу.


Встреча 28 января
Дмитрий Александрович Пригов


КУЛИКОВО ПОЛЕ


Вот всех я по местам расставил
Вот этих справа я поставил
Вот этих слева я поставил
Всех прочих на потом оставил
Поляков на потом оставил
Французов на потом оставил
И немцев на потом оставил
Вот ангелов своих наставил
И сверху воронов поставил
И прочих птиц вверху поставил
А снизу поле предоставил
Для битвы поле предоставил
Его деревьями уставил
Дубами-елями уставил
Кустами кое-где обставил
Травою мягкой застелил
Букашкой мелкой населил
Пусть будет все, как я представил
Пусть все живут, как я заставил
Пусть все умрут, как я заставил
Так победят сегодня русские
Ведь неплохие парни русские
И девки неплохие русские
Они страдали много, русские
Терпели ужасы нерусские
Так победят сегодня русские


Что будет здесь, коль уж сейчас
Земля крошится уж сейчас
И небо пыльно уж сейчас
Породы рушатся подземные
И воды мечутся подземные
И твари мечутся подземные
И люди бегают наземные
Туда-сюда бегут приземные
И птицы поднялись надземные
Все птицы-вороны надземные

А все ж татары поприятней
И имена их поприятней
И голоса их поприятней
Да и повадка поприятней
Хоть русские и поопрятней
А все ж татары поприятней

Так пусть татары победят
Отсюда все мне будет видно
Татары, значит, победят
А впрочем – завтра будет видно.



* * *

Я всю жизнь свою провел в мытье посуды
И в сложении возвышенных стихов
Мудрость жизненная вся моя отсюда
Оттого и нрав мой тверд и несуров

Вот течет вода – ее я постигаю
За окном внизу – народ и власть
Что не нравится – я просто отменяю
А что нравится – оно вокруг и есть


* * *

Выходит слесарь в зимний двор
Глядит: а двор уже весенний
Вот так же как и он теперь -
Был школьник, а теперь он - слесарь

А дальше больше - дальше смерть
А перед тем - преклонный возраст
А перед тем, а перед тем
А перед тем - как есть он, слесарь


* * *

Какой характер переменчивый у волка -
Сначала он, я помню, был вредитель
Стал санитаром леса ненадолго
И вот опять - тот самый же вредитель

Так человек - предатель и вредитель
Потом попутчик, временный приятель
Потом опять - предатель и вредитель
Потом опять - вредитель и предатель


* * *

Нам нет прямой причины умирать
Да, но и жить нам нет прямого смысла
Отчизна лишь исполненная смысла
Положит нам - где жить, где умирать

Но лишь до той поры, где Бог вступает
Отчизну он рукой отодвигает
И жить как умирать нам полагает
Не положив вчистую умирать

* * *

Наша жизнь кончается
Вон у того столба
А ваша где кончается?
Ах, ваша навсегда
Поздравляем с вашей жизнью!
Как прекрасна ваша жизнь!
А как прекрасна - мы не знаем
Поскольку наша кончилась уже



* * *

Изнемогая изнемог
Он от картины внешней жизни
Но он подумал: дал ведь Бог
Картину внутренней нам жизни

Она прозрачна и чиста
Картина внутренней нам жизни
Он заглянул - но внешней жизни
Отображенье он увидел


ИЗ ЦИКЛА «АПОФЕОЗ МИЛИЦАНЕРА» (1978)

***

Когда здесь на посту стоит Милицанер
Ему до Внуково простор весь открывается
На Запад и Восток глядит Милицанер
И пустота за ними открывается
И центр, где стоит Милицанер —
Взляд на него отвсюду открывается
Отвсюду виден Милиционер
С Востока виден Милиционер
И с Юга виден Милиционер
И с моря виден Милиционер
И с неба виден Милиционер
И с-под земли...
да он и не скрывается

* * *

Нет, он не сам собой явился
Но его образ жил как ген
И в исторический момент
В Милицанера воплотился

О, древний корень в нем какой!
От дней сплошного Сотворенья
Через Платоновы прозренья
До наших Величавых дней


* * *

Милицанер гуляет в парке
Осенней позднею порой
И над покрытой головой
Входной бледнеет небо аркой

И будущее так неложно
Является среди аллей
Когда его исчезнет должност
Среди осмысленных людей

Когда мундир не нужен будет
Ни кобура, ни револьвер
И станут братия все люди
И каждый - Милиционер



* * *

В буфете Дома Литераторов
Пьет пиво Милиционер
Пьет на обычный свой манер,
Не видя даже литераторов

Они же смотрят на него.
Вокруг него светло и пусто,
И все их разные искусства
При нем не значат ничего

Он представляет собой Жизнь,
Явившуюся в форме Долга.
Жизнь кратка, а Искусство долго.
И в схватке побеждает Жизнь.

* * *

Звезда стоит на небе чистом
За нею - тьма, пред нею - сонм
И время ходит колесом
Преобразованное в числа

Сквозь воронку вниз стекает
В тот центр единицы мер
Где на посту Милицанер
Стоит и глаза не спускает


* * *

Нет, он совсем не офицер
Не в бранных подвигах лучистых
Но он простой Милицанер
Гражданственности Гений Чистый

Когда проснулась и взошла
В людях гражданственности сила
То от природности она
Милицанером оградилась
И это камень на котором
Закон противопоставлен Силе

* * *

Пока он на посту стоял,
Здесь вымахало поле маков,
Но потому здесь поле маков,
Что там он на посту стоял
Когда же он, Милицанер,
В свободный день с утра проснется,
То в поле выйдет и цветка
Он ласково крылом коснется.

ИЗ ЦИКЛА «ОН» (1978)


* * *


Он через левое плечо
Взглянул - себя лисой увидел
И через правое плечо
Взглянул - себя совой увидел

Он весь напрягся и опять
Себя самим собой увидел
И ускакали они в лес
Он сам же в городе остался


***

Он вспомнил о дальнем но главном
О родине вспомнил своей
Привиделись свет и пространство
И блики знакомых людей

Он двинулся в том направленьи
И в стенку ударился лбом
И это родство и знакомство
С тех пор узнает он в любом


* * *

Вот могут, скажем ли, литовцы
Латышцы разные, эстонцы
Россию как родную мать
Глубоко в сердце воспринять
Чтобы любовь была большая?

Конечно, могут, кто мешает...



ТЕРРОРИЗМ С ЧЕЛОВЕЧЕСКИМ ЛИЦОМ

* * *

Женщина в метро меня лягнула
Ну, пихаться - там куда ни шло
Здесь же она явно перегнула
Палку, и все дело перешло
В ранг ненужно-личных отношений
Я, естественно, в ответ лягнул
Но и тут же попросил прощенья -
Просто я как личность выше был

* * *

Вот бронзовый, Пушкин, и глупый стоишь
А был уж как хитрый ты очень
А я вот живой, между прочим
А я вот по улице Горького
Гуляю и думаю: Ишь!
Забрался на цоколь гранитный
Поэзией руководишь!
А вот как ужасную бомбу
На город Москву опустить
Погибнут тут все до единого
И некем руководить


* * *

На Западе террористы убивают людей
Либо из-за денег, либо из-за возвышенных идей

А у нас если и склонятся к такому -
Так по простой человеческой обиде или по злопамятству какому

Без всяких там денег, не прикидываясь борцом
И это будет терроризм с человеческим лицом



* * *


Человек сначала белый
Но под солнцем моментально -
Красный, после вовсе - черный
То же в плане социальном


Так законы человечьи
И природные законы
Вовсе не в противоречьи
А в согласии законном



* * *

Когда пройдут года и ныне дикий
Народ забудет многие дела
Страх обо мне пройдет по всей Руси великой
Ведь что писал! - Но правда ведь была!
То, что писал
Черт-те что писал
И страх какой
И правда ведь была
И страх пройдет по всей Руси великой
Встреча 21 января
Лев Рубинштейн
Я ЗДЕСЬ



1.

Итак, я здесь!



2.

И вот...



3.

И вот я здесь...



4.

(Откуда ты? Тебя уже не ждали...)



5.

И вот...



6.

И вот я здесь! Как можно описать те чувства...



7.

...те ощущенья...



8.

...те чувства...



9.

(Тебя и не узнать: похорошел, поправился, окреп, на человека...



10.

...похож)



11.

Итак...



12.

Итак, я здесь! Что может быть прекрасней того волшебного...



13.

...Что может быть волшебней...



14.

...того прекрасного...



15.

(И голова как будто бы прошла, и легче дышится, и вообще



16.

полегче)



17.

И вот...



18.

И вот я здесь! Другого уголка...



19.

...такого...



20.

Такого уголка...



21.

другого...



22.

(Ну вот – теперь совсем другое дело. А то я, честно говоря, подумал, что если так, то лучше бы и вовсе не начинать)



23.

Итак...



24.

Итак, я здесь! Да мог ли и мечтать еще недавно...



25.

Могло ли и присниться...



26.

...еще вчера...



27.

(Простым четырехкратным повтореньем)



28.

И вот...



29.

И вот я здесь! Невероятно, но...



30.

Не верится...



31.

...однако...



32.

(Трещат остатки бедного огня)



33.

Итак...



34.

Итак, я здесь! Не буду утомлять...



35.

...Не стану утомлять...



36.

...тебя...



37.

...тебя, читатель...



38.

54 года, сотрудник планового отдела НИИ.



39.

Замужем второй раз.



40.

Имеет взрослого сына от первого брака.



41.

Подтянута, моложава.



42.

Любит петь и играет на гитаре – "для себя".



43.

Примерно в 14.30 возвращалась на работу после обеденного перерыва...



44.

(И вот...)



45.

39 лет, водитель такси.



46.

В молодости занимался тяжелой атлетикой, потом бросил.



47.

Женат.



48.

Двое детей – Денис (14 лет) и Лада (9 лет).



49.

Примерно в 14.30 принял машину у сменщика и направился в сторону Домодедова...



50.

(Итак...)



51.

24 года, воспитательница детского сада.



52.

Рост 170-172 см.



53.

Миловидна, немного склонна к полноте.



54.

Живет вместе с родителями.



55.

Не замужем, но, кажется, имеет постоянного друга.



56.

Примерно в 14.30 стояла на остановке трамвая около Рижского вокзала...



57.

(И вот...)



58.

51 год, артист драматического театра.



59.

Три года тому назад перенес обширный инфаркт.



60.

В театре используется, в основном, в неглавных ролях.



61.

Примерно в 14.30 после окончания репетиции вышел из театра и решил пройтись пешком пару остановок...



62.

(Итак...)



63.

Короче говоря, все вместе должно быть предельно легким, почти прозрачным, едва уловимым.



64.

Может быть, что-то вроде радуги.



65.

А вот описание дома может начинаться с чего угодно.



66.

Хотя бы с цвета крыши.



67.

Или с какого-нибудь растения.



68.

Например, старая ветла у забора.



69.

Или что-то вроде того, как будто бы думаешь, что всего лишь притворяешься спящим, а спишь-то на самом деле.



70.

Или как будто бы кто-то невидимый подкрадется сзади, положит руки тебе на плечи и засмеется таким знакомым смехом, что и слез не сдержать.



71.

Или представьте себе, что вы в постоянном предчувствии какой-то неведомой катастрофы.



72.

И, очевидно, именно поэтому вы инстинктивно сопротивляетесь любым жизненным переменам.



73.

"Ну не могу же я каждый божий день пришивать тебе этот проклятый хлястик!"



74.

(Бросает пальто на пол и вдруг начинает рыдать)



75.

Но мы-то отлично понимаем, что дело тут вовсе не в хлястике.



76.

Или представь себе, что ты ждал этой минуты всю свою жизнь.



77.

И вот ты с трепетом отворяешь заветную дверь...



78.

Т. е. это что-то вроде закрученного в тугую спираль "прощай навеки".



79.

Это понятно?



80.

Итак, я здесь!



81.

...я здесь! Не стану утомлять тебя, читатель, описаниями тягот дороги...



82.

...описаниями тягот дороги, случайных попутчиков, одни из которых были, впрочем, весьма милы, про других же и вспоминать не хочется...



83.

...про других же и вспоминать не хочется, того вполне объяснимого

волнения и нетерпения, усиливающихся по мере приближения к заветной цели...



84.

...волнения и нетерпения, усиливающихся по мере приближения к заветной цели, многого другого...



85.

...многого другого. И вот уже становятся едва различимыми, растворяясь в утреннем тумане, ночные видения...



86.

...ночные видения, и вот уже мчится звонкоголосая ватага мальчишек по косогору прямо к реке...



87.

...прямо к реке, и уже проносятся мимо рейнские холмы, замки, виноградники...



88.

...замки, виноградники, и уже становятся такими бесконечно далекими и треснутая чашка, и пыльное чучело белки, и стеклянный шарик, и скомканная бумага...



89.

...и стеклянный шарик, и скомканная бумага, и нет уже никакого смысла ударять по барабану, который все равно не отзовется, потому что он мертв...



90.

...не отзовется, потому что он мертв, и вот трещат остатки бедного огня...



91.

...трещат остатки бедного огня, но ход вещей не может быть нарушен...



92.

...не может быть нарушен, уходим врозь...



93.

Уходим врозь, не забывай меня.



94.

Уходим врозь, не забывай меня.



95.

Уходим врозь, не забывай меня.



96.

Уходим врозь, не забывай меня...








Встреча 21 января
Лев Рубинштейн
Лев Рубинштейн читает свои стихи

Я ЗДЕСЬ




1.

Итак, я здесь!



2.

И вот...



3.

И вот я здесь...



4.

(Откуда ты? Тебя уже не ждали...)



5.

И вот...



6.

И вот я здесь! Как можно описать те чувства...



7.

...те ощущенья...



8.

...те чувства...



9.

(Тебя и не узнать: похорошел, поправился, окреп, на человека...



10.

...похож)



11.

Итак...



12.

Итак, я здесь! Что может быть прекрасней того волшебного...



13.

...Что может быть волшебней...



14.

...того прекрасного...



15.

(И голова как будто бы прошла, и легче дышится, и вообще



16.

полегче)



17.

И вот...



18.

И вот я здесь! Другого уголка...



19.

...такого...



20.

Такого уголка...



21.

другого...



22.

(Ну вот – теперь совсем другое дело. А то я, честно говоря, подумал, что если так, то лучше бы и вовсе не начинать)



23.

Итак...



24.

Итак, я здесь! Да мог ли и мечтать еще недавно...



25.

Могло ли и присниться...



26.

...еще вчера...



27.

(Простым четырехкратным повтореньем)



28.

И вот...



29.

И вот я здесь! Невероятно, но...



30.

Не верится...



31.

...однако...



32.

(Трещат остатки бедного огня)



33.

Итак...



34.

Итак, я здесь! Не буду утомлять...



35.

...Не стану утомлять...



36.

...тебя...



37.

...тебя, читатель...



38.

54 года, сотрудник планового отдела НИИ.



39.

Замужем второй раз.



40.

Имеет взрослого сына от первого брака.



41.

Подтянута, моложава.



42.

Любит петь и играет на гитаре – "для себя".



43.

Примерно в 14.30 возвращалась на работу после обеденного перерыва...



44.

(И вот...)



45.

39 лет, водитель такси.



46.

В молодости занимался тяжелой атлетикой, потом бросил.



47.

Женат.



48.

Двое детей – Денис (14 лет) и Лада (9 лет).



49.

Примерно в 14.30 принял машину у сменщика и направился в сторону Домодедова...



50.

(Итак...)



51.

24 года, воспитательница детского сада.



52.

Рост 170-172 см.



53.

Миловидна, немного склонна к полноте.



54.

Живет вместе с родителями.



55.

Не замужем, но, кажется, имеет постоянного друга.



56.

Примерно в 14.30 стояла на остановке трамвая около Рижского вокзала...



57.

(И вот...)



58.

51 год, артист драматического театра.



59.

Три года тому назад перенес обширный инфаркт.



60.

В театре используется, в основном, в неглавных ролях.



61.

Примерно в 14.30 после окончания репетиции вышел из театра и решил пройтись пешком пару остановок...



62.

(Итак...)



63.

Короче говоря, все вместе должно быть предельно легким, почти прозрачным, едва уловимым.



64.

Может быть, что-то вроде радуги.



65.

А вот описание дома может начинаться с чего угодно.



66.

Хотя бы с цвета крыши.



67.

Или с какого-нибудь растения.



68.

Например, старая ветла у забора.



69.

Или что-то вроде того, как будто бы думаешь, что всего лишь притворяешься спящим, а спишь-то на самом деле.



70.

Или как будто бы кто-то невидимый подкрадется сзади, положит руки тебе на плечи и засмеется таким знакомым смехом, что и слез не сдержать.



71.

Или представьте себе, что вы в постоянном предчувствии какой-то неведомой катастрофы.



72.

И, очевидно, именно поэтому вы инстинктивно сопротивляетесь любым жизненным переменам.



73.

"Ну не могу же я каждый божий день пришивать тебе этот проклятый хлястик!"



74.

(Бросает пальто на пол и вдруг начинает рыдать)



75.

Но мы-то отлично понимаем, что дело тут вовсе не в хлястике.



76.

Или представь себе, что ты ждал этой минуты всю свою жизнь.



77.

И вот ты с трепетом отворяешь заветную дверь...



78.

Т. е. это что-то вроде закрученного в тугую спираль "прощай навеки".



79.

Это понятно?



80.

Итак, я здесь!



81.

...я здесь! Не стану утомлять тебя, читатель, описаниями тягот дороги...



82.

...описаниями тягот дороги, случайных попутчиков, одни из которых были, впрочем, весьма милы, про других же и вспоминать не хочется...



83.

...про других же и вспоминать не хочется, того вполне объяснимого

волнения и нетерпения, усиливающихся по мере приближения к заветной цели...



84.

...волнения и нетерпения, усиливающихся по мере приближения к заветной цели, многого другого...



85.

...многого другого. И вот уже становятся едва различимыми, растворяясь в утреннем тумане, ночные видения...



86.

...ночные видения, и вот уже мчится звонкоголосая ватага мальчишек по косогору прямо к реке...



87.

...прямо к реке, и уже проносятся мимо рейнские холмы, замки, виноградники...



88.

...замки, виноградники, и уже становятся такими бесконечно далекими и треснутая чашка, и пыльное чучело белки, и стеклянный шарик, и скомканная бумага...



89.

...и стеклянный шарик, и скомканная бумага, и нет уже никакого смысла ударять по барабану, который все равно не отзовется, потому что он мертв...



90.

...не отзовется, потому что он мертв, и вот трещат остатки бедного огня...



91.

...трещат остатки бедного огня, но ход вещей не может быть нарушен...



92.

...не может быть нарушен, уходим врозь...



93.

Уходим врозь, не забывай меня.



94.

Уходим врозь, не забывай меня.



95.

Уходим врозь, не забывай меня.



96.

Уходим врозь, не забывай меня...





ТО ОДНО, ТО ДРУГОЕ

То одно.
То другое.
То третье
А тут еще что-нибудь.

То слишком точно.
То чересчур приблизительно.
То вообще ни то, ни се.
А тут еще и через плечо заглядывают.

То чересчур пространно.
То слишком лаконично.
То вовсе как-то не так.
А тут еще и зовут куда-то.

То чересчур ярко.
То слишком сумрачно.
То не поймешь как.
А тут еще изволь
постоянно
соответствовать.

То сил нету двигаться.
То невозможно остановиться.
То обувь пыльная.
А тут еще берутся
рассуждать и такое
несут...

То нет сил продраться
дальше оглавления.
То приходится
терпеть неизвестно
зачем.
То бумагой порежешься.
А тут еще и пихают
со всех сторон.

То забудешь, о чем думал все утро.
То невозможно удержаться от сентенций типа: "У поэта
между строк то же, что и между ног".
То захворает кто-нибудь.
А тут еще и неуверенность одолевает...

То система собственных представлений вызывает лишь
досаду.
То личный опыт покажется таким ничтожным.
То воронье кричит над опустелыми пашнями.
А тут еще и в зеркало нечаянно посмотришь...

То случайное воспоминание щемяще отзовется в душе.
То пеплом все вокруг засыпано.
То так запрячут, что не найдешь никогда.
А тут еще и вон что творится...

То тяготит собственное молчание.
То такое ощущение, что наговорено на несколько лет
вперед.
То вдруг забудешь о несказанной прелести данного
момента.
А тут еще и полная неизвестность...

То призраки во тьме снуют и нам сулят тревогу.
То другие какие-нибудь странности.
То угасают надежды прямо посреди пути.
А тут еще и не разобрать ничего...

То утекает ртутный шарик навстречу пасмурной судьбе.
То преследует по пятам одно лишь тяжкое воспоминание.
То упорно ускользает главный смысл.
А тут еще и природа не терпит пустоты...

То Восток розовеет.
То Запад догорает.
То дневные заботы.
А тут еще и время какое-то такое...

То простираются просторы.
То не видно ни зги.
То на сердце туман.
А тут еще и все понять надо...

То о веселии вопреки всему.
То о понятном и непонятном.
То о том, как смириться с дребезжаньем угасающих надежд.
А тут еще и не успеваешь ничего...

То о заметном падении энтузиазма в наших рядах.
То о возможности избавления от пагубной привычки все
называть.
То об уместности именно такого взгляда на вещи.
А тут еще сиди думай, что можно, что нельзя...

То радуюсь неизвестно чему.
То тревожусь неизвестно о чем.
То неизвестно к чему влечет.
А тут еще и всякие разговоры...

То золота неосторожный вид.
То треснувшая вдоль себя завеса.
То вдруг ляпнут что-нибудь, не подумав.
А тут еще и жди, пока обратятся...

То бытия стреноженная прыть.
То всякого кивка свое значенье.
То сознанье начинает дребезжать.
А тут еще и не дозовешься никого...

То память в каждой складке древесины.
То зелья приворотного глоток.
То с местами какая-нибудь путаница.
А тут еще и слышать ведь ничего не хотят...

То образ вечности подвижный.
То ждут у самого порога.
То титаническая попытка очнуться.
А тут еще и то, что нельзя увидеть,
представится однажды...

То памяти склоненное чело.
То завтрашнего полдня перебежчик.
То как навалятся, как пригнут к земле.
А тут еще и всем все объясняй...

То ветра ночного простуженное дыханье.
То пузыри земли у всех на языке.
То наивно рассчитываешь преодолеть все это наиболее
привычным способом.
А тут еще и эти...

То явное преобладание одного начала над другим.
То общее, что может только присниться.
То ждут не дождутся, чтобы уличить в противоречии.
А тут еще и какая-то совершенно непонятная реакция...

То описание каждого из бесконечного множества
вариантов.
То ожидание событий, не имеющих аналога ни в одной из
мифологий.
То мы с тобой не знаем, что друг с другом.
А тут еще и то, что было, покажется, что не было...

То пасмурное утро после бессонной ночи.
То невозможно охватить все существующее.
То непреодолима тоска по вековечному.
А тут еще то, чего не было, покажется, что было...

То еще один очередной пункт в реестре переживаний.
То вдруг обнаруживается разные вещи, и неизвестно
что с ними делать.
То терпи неизвестно за что.
А тут еще и не развернуться по-настоящему...

То тяготы и тревоги.
То надежды и утешения.
То небо над Аустерлицем.
А тут еще и решение какое-нибудь подоспеет...

То клейкие листочки.
То сопоставь каждое с последующим и предыдущим.
То становится совершенно ясно, что бесконечно это
продолжаться не может.
А тут еще и конца не видно...





Встреча 14 января
Алексей Парщиков


СОМ


Нам кажется: в воде он вырыт, как траншея.
Всплывая, над собой он выпятит волну.
Сознание и плоть сжимаются теснее.
Он весь, как чёрный ход из спальни на Луну.

А руку окунёшь - в подводных переулках
с тобой заговорят, гадая по руке.
Царь-рыба на песке барахтается гулко,
и стынет, словно ключ в густеющем замке.


ЭЛЕГИЯ

О, как чистокровен под утро гранитный карьер
в тот час, когда я вдоль реки совершаю прогулки,
когда после игрищ ночных вылезают наверх
из трудного омута жаб расписные шкатулки.

И гроздьями брошек прекрасных набиты битком
их вечнозелёные, нервные, склизкие шкуры.
Какие шедевры дрожали под их языком?
Наверное, к ним за советом ходили авгуры.

Их яблок зеркальных пугает трескучий разлом,
и ядерной кажется всплеска цветная корона,
но любят, когда колосится вода за веслом,
и сохнет кустарник в сливовом зловонье затона.

В девичестве – вяжут, в замужестве – ходят с икрой;
вдруг насмерть сразятся, и снова уляжется шорох.
А то, как у Данта, во льду замерзают зимой,
а то, как у Чехова, ночь проведут в разговорах.



ЗЕМЛЕТРЯСЕНИЕ В БУХТЕ Цэ
Евгению Дыбскому

Утром обрушилась палатка на
меня, и я ощутил: ландшафт
передернулся, как хохлаткина
голова.

Под ногой пресмыкался песок,
таз с водой перелетел меня наискосок,
переступил меня мой сапог,
другой - примеряла степь,
тошнило меня, так что я ослеп,
где витала та мысленная опора,
вокруг которой меня мотало?

Из-за горизонта блеснул неизвестный город
и его не стало.

Я увидел - двое лежат в лощине
на рыхлой тине в тине,
лопатки сильные у мужчины,
у нее - коралловые ступни,
с кузнечиком схожи они сообща,
который сидит в золотистой яме,
он в ней времена заблуждал, трепеща,
энергия расходилась кругами.
Кузнечик с женскими ногами.

Отвернувшись, я ждал. Цепенели пески.
Ржавели расцепленные товарняки.
Облака крутились, как желваки,
шла чистая сила в прибрежной зоне,
и снова рвала себя на куски
мантия Европы, - м.б., Полоний
за ней укрывался? - шарах! - укол!

Где я? А на месте лощины - холм.

Земля - конусообразна
и оставлена на острие,
острие скользит по змее,
надежда напрасна.
Товарняки, словно скорость набирая,
на месте приплясывали в тупике,
а две молекулярных двойных спирали
в людей играли невдалеке.

Пошел я в сторону от
самозабвенной четы,
но через несколько сот
метров поймал я трепет,
достигшей моей пяты,
и вспомнилось слово rabbit,
И от чарующего трепетания
лучилась, будто кино,
утраченная среда обитания,
звенело утраченное звено
между нами и низшими:
трепетал Грозный,
примиряя Ламарка с ящерами,
трепетал воздух,
примиряя нас с вакуумом,
Аввакума с Никоном,
валуны, словно клапаны,
трепетали. Как монокино
проламывается в стерео,
в трепете аппарата
новая координата
нашаривала утерянное.
Открылись дороги зрения
запутанные, как грибницы,
я достиг изменения,
насколько мог измениться.
Я мог бы слямзить Америку -
бык с головой овальной,
а мог бы стать искрой беленькой
меж молотом и наковальней.
Открылись такие ножницы
меж временем и пространством,
что я превзошел возможности
всякого самозванства, -
смыкая собой предметы,
я стал средой обитания
зрения всей планеты.
Трепетание, трепетание...


На бледных холмах азовья
лучились мои кумиры,
с "Мукой Музы" во взоре
трепетали в зазоре
мира и антимира.
Подруги и педагоги,
они псалмы бормотали,
тренеры буги-вуги,
гортани их трепетали:
"Распадутся печати,
вспыхнут наши кровати,
птица окликнет трижды,
останемся неподвижны,
как под новокаином
на хрупкой игле,
Господи, помоги нам
устоять на земле".

Моречко - паутинка,
ходящая на иголках,
немножечко поутихло,
капельку поумолкло.

И хорда зрения мне протянула
вновь ту трепещущую чету,
уже совпадающую с тенью стула,
качающегося на свету
лампы, забарматывающейся от ветра...

А когда рассеялись чары,
толчки улеглись и циклон утих,
я снова увидел их -
бредущую немолодую пару,
то ли боги неканонические,
то ли таблицы анатомические...

Ветер выгнул весла из их брезентовых брюк
и отплыл на юг.


ИЗ ГОРОДА

Как вариант унижает свой вид предыдущий,
эти холмы заслоняют чем ближе, тем гуще
столик в тени, где мое заглядение пьет
кофе, не зная, какие толпятся попытки
перемахнуть мурашиную бритву открытки -
через сетчатку и - за элеватор и порт.

Раньше, чем выйти из города, я бы хотел
выбрать в округе не хмелем рогатую точку,
но чтобы разом увидеть дворец и костел,
дом на Андреевском спуске и поодиночке -
всех; чтоб гостиница свежая глазу была,
дух мой на время к себе, как пинцетом, брала.

Шкаф платяной отворяет свои караул-створки,
валятся шмотки, их души в ушке у иголки
давятся - шубы грызутся и душат пиджак,
фауна поз человечьих - другдружкина пища! -
воет буран барахла; я покину жилище,
город тряпичный затягивая, как рюкзак.


Глаз открываю - будильник зарос коноплей,
в мухе точнейшей удвоен холодный шурупчик,
на полировке в холодном огне переплет
книги святой, забываю очнуться, мой копчик
весь в ассирийских династиях, как бигуди;
я над собою маячу: встань и ходи!

Я надеваю пиджак с донжуанским подгоном,
золотовекая лень ноготком, не глаголом
сразу отводит мне место в предметном ряду:
крылышком пыли и жгутиком между сосисок,
чем бы еще? - я бы кальцием в веточке высох,
тоже мне, бегство, - слабея пружиной в меду!

Тотчас в районе, чья слава была от садов,
где под горой накопились отстойные тыщи,
переварили преграду две черных грязищи -
жижа грунтовая с мутью закисших прудов,
смесь шевельнулась и выбросила пузыри,
села гора парашютом, вдохнувшим земли.

Грязь подбирает крупицу, столбы, человека,
можно идти, если только подошвами кверху,
был ли здесь город великий? - он был, но иссяк.
Дух созидания разве летает над грязью?
Как завещание гоголевское - с боязни
вспомнить себя под землей - начинается всяк
перед лавиной, но ты, растворительница
брачных колец и бубнилка своих воплощений,
хочешь - в любом из бегущих (по белому щебню
к речке, на лодках и вплавь) ты найдешь близнеца,
чтобы спастись. Ты бежишь по веранде витой.
Ты же актриса, ты можешь быть городом, стой!


СЦЕНА ИЗ СПЕКТАКЛЯ


Когда, бальзамируясь гримом, ты, полуодетая,
думаешь, как взорвать этот театр подпольный,
больше всего раздражает лампа дневного света
и самопал тяжелый, почему-то двуствольный.

Плащ надеваешь военный - чтоб тебя не узнали, -
палевый, с капюшоном, а нужно- обычный, черный;
скользнет стеклянною глыбой удивление в зале:
нету тебя на сцене - это всего запрещенней!

Убитая шприцем в затылок, лежишь в хвощах заморозки -
играешь ты до бесчувствия! - и знаешь: твоя отвага
для подростков - снотворна, потому что нега -
первая бесконечность, как запах земли в прическе.

Актеры движутся дальше, будто твоя причуда -
не от мира сего - так и должно быть в пьесе!
Твой голос целует с последних кресел пьянчуга,
отталкиваясь, взлетая, сыплясь, как снег на рельсы...


ЖУЖЕЛКА

Находим ее на любых путях
пересмешницей перелива,
букетом груш, замерзших в когтях
температурного срыва.

И сняли свет с нее, как персты,
и убедились: парит
жужелка между шести
направлений, молитв,

сказанных в ледовитый сезон
сгоряча, а теперь
она вымогает из нас закон
подобья своих петель.

И контур блуждает ее свиреп,
йодистая кайма,
отверстий хватило бы на свирель,
но для звука - тюрьма!

Точнее, гуляка, свисти, обходя
сей безъязыкий зев,
он бульбы и пики вперил в тебя,
теряющего рельеф!

Так искривляет бутылку вино
не выпитое, когда
застолье взмывает, сцепясь винтом,
и путает провода.

Казалось, твари всея земли
глотнули один крючок,
уснули - башенками заросли,
очнулись в мелу трущоб,

складских времянок, посадок, мглы
печей в желтковом дыму,
попарно - за спинами скифских глыб,
в небе - по одному!

ПОЭТ И МУЗА

Между поэтом и Музой есть солнечный тяж,
капельницею пространства шумящий едва, —
чем убыстрённой поэт погружается в раж,
женская в нём безусловней свистит голова.

Сразу огромный ботинок сползает с ноги —
так непривычен размер этих нервных лодыг,
женщина в мальвах дарёные ест пироги,
по небу ходит колёсный и лысый мужик.



УДОДЫ И АКТРИСЫ


В саду оказались удоды,
как в лампе торчат электроды,
и сразу ответила ты:
– Их два, но условно удобно
их равными принять пяти.


Два видят себя и другого,
их четверо для птицелова,
но слева садится еще,
и кроме плюмажа и клюва
он воздухом весь замещен.

Как строится самолет,
с учетом фигурки пилота,
так строится небосвод
с учетом фигурки удода,
и это наш пятый удод.

И в нос говоря бесподобно,
– Нас трое, что в общем удодно,
ты – Гамлет, и Я и Оно.
Быть или... потом – как угодно...
Я вспомнил иное кино.

Экспресс. В коридоре актриса
глядится в немое окно,
вся тренинг она и аскеза,
а мне это все равно,
а ей это до зарезу.

За окнами ныло болото,
бурея, как злая банкнота,
златых испарение стрел,
сновало подобье удода,
пульсировал дальний предел.

Трясина – провисшая сетка.
Был виден, как через ракетку,
удода летящий волан,
нацеленный на соседку
и отраженный в туман.

Туда и сюда. И оттуда.
Пример бадминтона. Финты.
По мере летанья удода
актриса меняла черты:

как будто в трех разных кабинках,
кобета в трех разных ботинках –
неостановимый портрет –
босая, в ботфортах, с бутылкой
и без, существует и – нет,

гола и с хвостом на заколку,
"под нуль" и в овце наизнанку,
лицо, как лассо на мираж,
навстречу летит и вдогонку.
Совпала и вышла в тираж.

Так множился облик актрисин
и был во весь дух независим,
как от телескопа – звезда,
удод, он сказал мне тогда:

так схожи и ваши порывы,
как эти актрисы, когда вы
пытаетесь правильно счесть
удодов, срывающих сливы.
Их пятеро или...? – Бог весть!



# # #

Тот город фиговый — лишь флёр над преисподней.
Мы оба не обещаны ему.
Мертвы — вчера, оживлены — сегодня,
я сам не понимаю, почему.

Дрожит гитара под рукой, как кролик,
цветёт гитара, как иранский коврик.
Она напоминает мне вчера.
И там — дыра, и здесь — дыра.

Ещё саднит внутри степная зона —
удар, открывший горло для трезвона,
и степь качнулась чёрная, как люк,
и детский вдруг развеялся испуг.

Встреча 7 января
Иван Жданов
БАЛЛАДА



Я поймал больную птицу,
но боюсь её лечить.
Что-то к смерти в ней стремится,
что-то рвёт живую нить.
Опускает в сердце крылья,
между рёбер шелестит,
надрываясь от бессилья,
под ладонью верещит.
А в холодном клюве воздух –
шарик ртутный, уголёк,
надпись тусклая на звёздах,
слов безудержный поток.
Не намеренно – случайно
этот воздух пригублю
и открою чью-то тайну,
что-то заново слеплю.
...Вот по плачущей дороге
семерых ведут в распыл.
Чью беду и чьи тревоги
этот воздух сохранил?
Шестерых враги убили,
а седьмого сберегли.
Шестерым лежать в могиле,
одному не знать земли.
Вот он бродит над землёю,
под собой не чуя ног.
Паутину вяжет мглою
снегопада паучок.
Снегопад бывает белым
и не может быть другим.
Только кто же мажет мелом
в сон свивающийся дым,
если в мире, в мире целом
только он и невредим?
Он идёт, себя не пряча
в исчезающей дали,
потому что тех убили,
а его убить забыли
и случайно сберегли.
Сберегли его, не плача,
память, птица, пар земли.

# # #



Когда умирает птица,
в ней плачет усталая пуля,
которая так хотела
всего лишь летать, как птица.

ДО СЛОВА

Ты – сцена и актёр в пустующем театре.
Ты занавес сорвёшь, разыгрывая быт,
и пьяная тоска, горящая, как натрий,
в кромешной темноте по залу пролетит.
Тряпичные сады задушены плодами,
когда твою гортань перегибает речь
и жестяной погром тебя возносит в драме
высвечивать углы, разбойничать и жечь.
Но утлые гробы незаселённых кресел
не дрогнут, не вздохнут, не хрястнут пополам,
не двинутся туда, где ты опять развесил
краплёный кавардак, побитый молью хлам.
И вот уже партер перерастает в гору,
подножием своим полсцены обхватив,
и, с этой немотой поддерживая ссору,
свой вечный монолог ты катишь, как Сизиф.
Ты – соловьиный свист, летящий рикошетом.
Как будто кто-то спит и видит этот сон,
где ты живёшь один, не ведая при этом,
что день за днём ты ждёшь, когда проснётся он.
И тень твоя пошла по городу нагая
цветочниц ублажать, размешивать гульбу.
Ей некогда скучать, она совсем другая,
ей не с чего дудеть с тобой в одну трубу.
И птица, и полёт в ней слиты воедино,
там свадьбами гудят и лёд, и холода,
там ждут отец и мать к себе немого сына,
а он глядит в окно и смотрит в никуда.
Но где-то в стороне от взгляда ледяного,
свивая в смерч твою горчичную тюрьму,
рождается впотьмах само собою слово
и тянется к тебе, и ты идёшь к нему.
Ты падаешь, как степь, изъеденная зноем,
и всадники толпой соскакивают с туч,
и свежестью разят пространство раздвижное,
и крылья берегов обхватывают луч.
О, дайте только крест! И я вздохну от боли,
и продолжая дно, и берега креня.
Я брошу балаган – и там, в открытом поле...
Но кто-то видит сон, и сон длинней меня.


ПОРТРЕТ ОТЦА

И зеркало вспашут. И раннее детство
вернётся к отцу, не заметив его,
по скошенным травам прямого наследства,
по жёлтому полю пути своего.

И запах сгорающих крыльев. И слава
над жёлтой равниной зажжённых свечей.
И будет даровано каждому право
себя выбирать, и не будет ночей.

Но стоит ступить на пустую равнину,
как рамкой резной обовьётся она,
и поле увидит отцовскую спину
и небо с прямыми углами окна.

А там, за окном, комнатёнка худая,
и маковым громом на тронном полу
играет младенец, и бездна седая
сухими кустами томится в углу.

И мак погремушкой ударит по раме
и камешком чиркнет, и вспыхнет она
и гладь фотоснимка сырыми пластами,
как жёлтое поле, развалит до дна.

Проя́снится зеркало, зная, что где-то
плывёт глубина по осенней воде,
и тяжесть течёт, омывая предметы,
и свет не куётся на дальней звезде.




МАСТЕР


Займи пазы отверстых голосов,
щенячьи глотки, жаберные щели,
пока к стене твоей не прикипели
беззвучные проекции лесов!

Он замолчал и сумрак оглядел,
как гуртоправ, избавясь от наитья.
Как стеклодув, прощупал перекрытья.
И храм стоял, и цветоносил мел.

Он уходил, незрим и невесом,
но тверже камня и теплее твари,
и пестрота живородящей хмари
его накрыла картой хромосом.

Так облекла литая скорлупа
его бессмертный выдох, что казалось -
внутри его уже не начиналась
и не кончалась звездная толпа.

Вокруг него вздувались фонари,
в шарах стеклянных музыка летела,
пускал тромбон цветные пузыри,
и раздавалось где-то то и дело:
...я... задыхаюсь... душно... отвори...

И небеса, разгоряченный дых,
ты приподнял, как никель испарений.
Вчера туман с веревок бельевых
сносил кругами граммофонной лени
твой березняк на ножницы портних.


ГРОЗА

Храпя, и радуясь, и воздух вороша,
душа коня, как искра, пролетела,
как будто в поисках утраченного тела
бросаясь молнией на выступ шалаша.
Была гроза. И, сидя в шалаше,
мы видели: светясь и лиловея,
катился луг за шиворот по шее,
как конский глаз разъятый, и в душе
мы всех святых благодарили – три,
три раза столб огня охватывал одежду,
отринув в пустоту спасенье и надежду,
как выстрел гибельный чернея изнутри.
Был воздух кровью и разбоем напоён,
душа коня лилась и моросила,
какая-то неведомая сила
тащила нас в отечество ворон.
Кто вынул меч? Кто выстрел распрямил?
Чья это битва? Кто её расправил?
Для этой бойни нет, наверно, правил –
мы в проигрыше все! Из наших жил
натянута струна, она гудит
и мечется, как нитка болевая,
и ржёт, и топчется, и, полночь раздвигая,
ослепшей молнией горит.
Гроза становится всё яростней и злей,
в соломе роются прозрачные копыта,
и грива чёрная дождя насквозь прошита
палящим запахом стеклянных тополей.
Струится кривизна гранёного стекла,
ребристое стекло хмелеющего шара –
вот крона тополя. Над нами чья-то кара,
пожара отблески на сумерках чела.
Глядело то чело, уставясь на меня,
и небо прошлого в его глазах дышало,
и форма каждого зрачка напоминала
кровавый силуэт убитого коня.
Его убили здесь когда-то. На лугу,
на мартовском снегу, разбрасывая ноги,
упал он в сумерках, в смятенье и тревоге,
на радость человеку и врагу.
Не надо домыслов, подробностей. Рассказ
предельно краток: здесь коня убили.
И можно справиться, пожалуй, без усилий
со всем, что здесь преследовало нас.
Нам не вернуть языческих времён,
спят идолы, измазанные кровью.
И если бродят среди нас они с любовью,
то это идолы отечества ворон.


КРЕЩЕНИЕ

Душа идет на нет, и небо убывает,
и вот уже меж звезд зажата пятерня.
О, как стряхнуть бы их! Меня никто не знает.
Меня как будто нет. Никто не ждет меня.
Торопятся часы и падают со стуком.
Перевернуть бы дом - да не нащупать дна.
Меня как будто нет. Мой слух ушел за звуком,
но звук пропал в ночи, лишая время сна.
Задрал бы он его, как волка на охоте,
и в сердце бы вонзил кровавые персты.
Но звук сошел на нет. И вот на ровной ноте
он держится в тени, в провале пустоты.
Петляет листопад, втирается под кожу.
Такая тьма кругом, что век не разожмешь.
Нащупать бы себя. Я слухом ночь тревожу,
но нет, притихла ночь, не верит ни на грош.
И где-то на земле до моего рожденья,
до крика моего в мое дыханье вник
послушный листопад, уже мое спасенье.
Меня на свете нет. Он знает: будет крик.
не плещется вода, как будто к разговорам
полузаснувших рыб прислушиваясь, и
то льется сквозь меня немеющим задором,
то пальцами грозит глухонемой крови.
Течет во мне река, как кровь глухонемая.
Свершается обряд - в ней крестят листопад,
и он летит на слух, еще не сознавая,
что слух сожжет его и не вернет назад.


КОНТРАПУНКТ


Останься, боль, в иголке!
Останься, ветер, в чёлке
пугливого коня!
Останься, мир, снаружи,
стань лучше или хуже,
но не входи в меня!

Пусть я уйду в иголку,
но что мне в этом толку?
В ней заточенья нет.
Я стану ветром в чёлке
и там, внутри иголки,
как в низенькой светёлке,
войду в погасший свет,
себя сведу на нет.

Но стоит уколоться
кому-нибудь, как вдруг
свет заново прольётся,
и мир во мне очнётся,
и шевельнётся звук.

И вспрянут где-то кони,
спасаясь от погони
беды, пропавшей в стоне,
в лугах теряя след.
Нет лжи в таком обмане.
И топот, скрытый в ране,
копытами раздет.
Табун с судьбой в обнимку
несёт на гривах дымку,
и на его пути
глядят стога из мрака,
как знаки зодиака.
Ты их прочти.
Но, преклонив колена
в предощущенье плена,
иголку в стоге сена
мне не найти.



# # #


Мороз в конце зимы трясет сухой гербарий
и гонит по стеклу безмолвный шум травы,
и млечные стволы хрипят в его пожаре,
на прорези пустот накладывая швы.
Мороз в конце зимы берет немую спицу
и чертит на стекле окошка моего:
то выведет перо, но не покажет птицу,
то нарисует мех и больше ничего.

Что делать нам в стране, лишенной суесловья?
По нескольку веков там длится взмах ветвей.
Мы смотрим сквозь себя, дыша его любовью,
и кормим с рук своих его немых зверей.
Мы входим в этот мир не прогибая воду,
горящие огни, как стебли разводя.
Там звезды, как ручьи, текут по небосводу
и тянется сквозь лед голодный гул дождя.

Пока слова и смех в беспечном разговоре -
лишь повод для него, пока мы учим снег
паденью с облаков, пока в древесном хоре,
как лед, звенят шмели, пока вся жизнь навек
вдруг входит в этот миг неведомой тоскою,
и некуда идти, - что делать нам в плену
морозной тишины и в том глухом покое
безветренных лесов, клонящихся ко сну?


# # #

Вдруг кованого гипса нагота
была крапивой зажжена, и слово
всю облегло ее, и чернота
в ней расступилась и сомкнулась снова.

И не догнать! Не перейти черту!
Едва она успела оглянуться,
как ноги вмерзли в эту черноту -
к ней невозможно было прикоснуться.

Шмелиный зной качался на свечах
черней, чем кровь в сердечном провороте.
Но совпадают цвет и суть в ночах,
и боль, как шмель, горюет о полете.

Ты - светлый ангел, и тебе не жаль
тащить меня с молитвенной кошелкой
в свою окаменевшую печаль
и надо мной размахивать иголкой?

Был месяц втоптан в быт колоколов,
в часах кукушки больше не гнездились.
И зеленела тень поверх голов,
как на траве, когда мы расходились.



# # #


Когда неясен грех, дороже нет вины -
и звезды смотрят вверх и снизу не видны.

Они глядят со стороны на нас, когда мы в страхе,
верней, глядят на этот страх, не видя наших лиц.
Им все равно, идет ли снег нагим или в рубахе,
трещат ли сучья без огня, летит полет без птиц.

Им все равно, им наплевать в каком предметы виде.
Они глядят со стороны, колючий сея свет,
и он проходит полость рук, разомкнутых в обиде,
и возвращается назад. Но звезд на месте нет.

Они повернуты спиной, их не увидишь снизу.
и кто - скажите - мне хоть раз подняться выше смог,
чтобы увидеть, как течет не отсвет по карнизу,
не тень ручная по стене, а вне лица упрек?

Как эти звезды приручить, известно только Богу.
Как боль неясную унять, понятно только им.
Как в сердце черном возродить любовь или тревогу?
Молчат. И, как перед собой, пред небом мы стоим.

и снег проходит нагишом, невидим и неслышим,
и продолжается полет давно умерших птиц,
и, заменяя звездный свет, упрек плывет по крышам,
и я не чувствую тебя, и страх живет вне лиц.


ДВЕРИ НАСТЕЖЬ…

Лунный серп, затонувший в Море Дождей,
задевает углами погибших людей,
безымянных, невозвращенных.
То, что их позабыли, не знают они,
по затерянным селам блуждают огни
и ночами шуршат в телефонах.

Двери настежь, а надо бы их запереть,
да не знают, что некому здесь присмотреть
за покинутой ими вселенной.
И дорога, которой их увели,
так с тех пор и висит, не касаясь земли,-
только лунная пыль по колена.

Между ними и нами не ревность, а ров,
не порывистой немощи смутный покров,
а снотворная скорость забвенья.
Но душа из безвестности вновь говорит,
ореол превращается в серп и горит,
и шатается плач воскресенья.


# # #


Ты, как силой прилива, из мертвых глубин
извлекающей рыбу,
речью пойман своей, помещен в карантин,
совместивший паренье и дыбу.
Облаками исходит, как мор и беда,
отсидевшая ноги вода.

Посмотри: чернотой и безмолвием ртов,
как стеной вороненой,
зачаженные всплески эдемских кустов
окружают тебя обороной.
И, своею спиной повернувшись, луна
немоту поднимает со дна.

Даже если ты падать начнешь не за страх -
не достигнешь распада.
Ты у спящего гнева стоишь в головах,
как земля поперек листопада.
Сыплет ранами черной игры листопад,
блещет сталью своей наугад.

Ты стоишь по колена в безумной слюне
помраченного дара,
разбросав семена по небесной стерне
как попытку и пробу пожара,
проклиная свой жест, оперенный огнем,
и ладонь, онемевшую в нем.

Не соседи, не дети твои - эти сны,
наяву ли все это?
Ты последняя пядь воплощенной вины,
ты - свидетель и буквица света,
ты - свидетель, привлекший к чужому суду
неразменную эту беду.

Оттого ли, что сталь прорастает ножом
и стеной обороны,
завернувшись внахлест двуязычным ужом,
словно причет и плач похоронный,-
ты, как рану, цветок вынимаешь из пут
недосчитанных кем-то минут.



ПЛАЧ ИУДЫ

Иуда плачет - быть беде!
Печать навинного греха
Он снова ставит на воде,
и рыбы глохнут от стиха.
Иуда плачет - быть беде!
Он отражается в воде.
И волны, крыльями шурша,
и камни, жабрами дыша,
следят за ним.
Твердь порастает чешуей,
и, поглощаемый слезой,
твердеет дым.

Иуда плачет - быть беде!
Опережая скорбь Христа,
он тянется к своей звезде
и чувствует: она пуста.
В ней нет ни света ни тепла -
одна промозглая зола.
Она - не кровь и не вода,
ей никому и никогда
не смыть греха.
И остается в голос свой
вводить, как шорох огневой,
упрек стиха.



Встреча 24 декабря
Борис Рыжий
Борис Рыжий


***

Над саквояжем в чёрной арке
всю ночь играл саксофонист.
Бродяга на скамейке в парке
спал, постелив газетный лист.

Я тоже стану музыкантом
и буду, если не умру,
в рубашке белой с чёрным бантом
играть ночами на ветру.

Чтоб, улыбаясь, спал пропойца
под небом, выпитым до дна, -
спи, ни о чем не беспокойся,
есть только музыка одна.


***

Начинается снег. И навстречу движению снега
поднимается вверх - допотопное слово - душа.
Всё - о жизни поэзии и о судьбе человека
больше думать не надо, присядь, закури не спеша.

Закурю, да на корточках, эдаким уркой отпетым
я покуда живой, не нужна мне твоя болтовня.
А когда после смерти я стану прекрасным поэтом,
для эпиграфа вот тебе строчка к статье про меня:

Снег идёт и пройдёт, и наполнится небо огнями.
Пусть на горы Урала опустятся эти огни.
Я прошёл по касательной, но не вразрез с небесами,
в этой точке касания - песни и слёзы мои.

***

Я тебе привезу из Голландии Legо,
мы возьмем и построим из Legо дворец.
Можно годы вернуть, возвратить человека
и любовь, да чего там, еще не конец.
Я ушел навсегда, но вернусь однозначно -
мы поедем с тобой к золотым берегам.
Или снимем на лето обычную дачу,
там посмотрим, прикинем по нашим деньгам.
Станем жить и лениться до самого снега.
Ну, а если не выйдет у нас ничего -
я пришлю тебе, сын, из Голландии Legо,
ты возьмешь и построишь дворец из него.

***

Так гранит покрывается наледью,
и стоят на земле холода, -
этот город, покрывшийся памятью,
я покинуть хочу навсегда.
Будет теплое пиво вокзальное,
будет облако над головой,
будет музыка очень печальная -
я навеки прощаюсь с тобой.
Больше неба, тепла, человечности.
Больше черного горя, поэт.
Ни к чему разговоры о вечности,
а точнее, о том, чего нет.

Это было над Камой крылатою,
сине-черною, именно там,
где беззубую песню бесплатную
пушкинистам кричал Мандельштам.
Уркаган, разбушлатившись, в тамбуре
выбивает окно кулаком
(как Григорьев, гуляющий в таборе)
и на стеклах стоит босиком.

Долго по полу кровь разливается.
Долго капает кровь с кулака.
А в отверстие небо врывается,
и лежат на башке облака.

Я родился - доселе не верится -
в лабиринте фабричных дворов
в той стране голубиной, что делится
тыщу лет на ментов и воров.
Потому уменьшительных суффиксов
не люблю, и когда постучат
и попросят с улыбкою уксуса,
я исполню желанье ребят.
Отвращенье домашние кофточки,
полки книжные, фото отца
вызывают у тех, кто, на корточки
сев, умеет сидеть до конца.


Свалка памяти: разное, разное.
Как сказал тот, кто умер уже,
безобразное - это прекрасное,
что не может вместиться в душе.

Слишком много всего не вмещается.
На вокзале стоят поезда -
ну, пора. Мальчик с мамой прощается.
Знать, забрили болезного. "Да
ты пиши хоть, сынуль, мы волнуемся".
На прощанье страшнее рассвет,
чем закат. Ну, давай поцелуемся!
Больше черного горя, поэт.


ПРОЩАНИЕ С ДРУЗЬЯМИ

За так одетые страной
и сытые её дарами,
вы были уличной шпаной,
чтоб стать убийцами, ворами.

Друзья мои, я вас любил
под фонарями, облаками,
я жизнью вашей с вами жил
и обнимал двумя руками.

Вы проходили свой квартал
как олимпийцы, как атлеты,
вам в спины ветер ночь кидал
и пожелтевшие газеты.

Друзья мои, я так хотел
не отставать, идти дворами
куда угодно, за предел,
во все глаза любуясь вами.

Но только вы так быстро шли,
что потерял я вас из виду —
на самом краешке земли
я вашу боль спою, обиду.

И только вас не позову —
так горячо вы обнимали,
что чем вы были наяву,
тем для меня во сне вы стали.


***


Над домами, домами, домами
голубые висят облака -
вот они и останутся с нами
на века, на века, на века.

Только пар, только белое в синем
над громадами каменных плит…
никогда никуда мы не сгинем,
Мы прочней и нежней, чем гранит.

Пусть разрушатся наши скорлупы,
геометрия жизни земной, -
оглянись, поцелуй меня в губы,
дай мне руку, останься со мной.

А когда мы друг друга покинем,
ты на крыльях своих унеси
только пар, только белое в синем,
голубое и белое в си…


***


До пупа сорвав обноски,
с нар сползают фраера,
на спине Иосиф Бродский
напортачен у бугра –
начинаются разборки
за понятья, за наколки.

Разрываю сальный ворот:
душу мне не береди.
Профиль Слуцкого наколот
на седеющей груди!


***

Прежде чем на тракторе разбиться,
застрелиться, утонуть в реке,
приходил лесник опохмелиться,
приносил мне вишни в кулаке.

С рюмкой спирта мама выходила,
менее красива, чем во сне.
Снова уходила, вишню мыла
и на блюдце приносила мне.

Патронташ повесив в коридоре,
привозил отец издалека
с камышами синие озера,
белые в озерах облака.

Потому что все меня любили,
дерева молчали до утра.
«Девочке медведя подарили», –
перед сном читала мне сестра.

Мальчику полнеба подарили,
сумрак елей, золото берез.
На заре гагару подстрелили.
И лесник три вишенки принес.

Было много утреннего света,
с крыши в руки падала вода,
это было осенью, а лето
я не вспоминаю никогда.


***

Осыпаются алые клёны,
полыхают вдали небеса,
солнцем розовым залиты склоны -
это я открываю глаза.

Где и с кем, и когда это было,
только это не я сочинил:
ты меня никогда не любила,
это я тебя очень любил.

Парк осенний стоит одиноко,
и к разлуке и к смерти готов.
Это что-то задолго до Блока,
это мог сочинить Огарёв.

Это в той допотопной манере,
когда люди сгорали дотла.
Что написано, по крайней мере
в первых строчках, припомни без зла.

Не гляди на меня виновато,
я сейчас докурю и усну -
полусгнившую изгородь ада
по-мальчишески перемахну.


***

После многодневного запоя
синими глазами мудака
погляди на небо голубое,
тормознув у винного ларька.

Ах, как всё прекрасно начиналось:
рифма-дура клеилась сама,
ластилась, кривлялась, вырывалась
и сводила мальчика с ума.

Плакала, жеманница, молилась,
нынче улыбается, смотри:
как-то всё, мол, глупо получилось,
сопли вытри и слезу сотри.

Да, сентиментален, это точно.
Слёзы, рифмы, всё, что было, - бред.
Водка скиснет, но таким же точно
небо будет через тыщу лет.



СОЦРЕАЛИЗМ



1



Важно украшен мой школьный альбом -
молотом тяжким и острым серпом.
Спрячь его, друг, не показывай мне,
снова я вижу, как будто во сне:
восьмидесятый, весь в лозунгах, год
с грозным лицом олимпийца встаёт.

Маленький, сонный, по чёрному льду
в школу вот-вот упаду, но иду.

2

Мрачно идёт вдоль квартала народ.
Мрачно гудит за кварталом завод.

Песня лихая звучит надо мной.
Начался, граждане, день трудовой.

Всё, что я знаю, я понял тогда -
нет никого, ничего, никогда.

Где бы я ни был - на чёрном ветру
в чёрном снегу упаду и умру.

3

"…личико, личико, личико, ли...
будет, мой ангел, чернее земли.

Рученьки, рученьки, рученьки, ру...
будут дрожать на холодном ветру.

Маленький, маленький, маленький, ма... -
в ватный рукав выдыхает зима:

Аленький галстук на тоненькой ше...
греет ли, мальчик, тепло ли душе?"

4

Всё, что я понял, я понял тогда -
нет никого, ничего, никогда.

Где бы я ни был - на чёрном ветру
в чёрном снегу - упаду и умру.

Будет завод надо мною гудеть.
Будет звезда надо мною гореть.

Ржавая, в чёрных прожилках, звезда.
И - никого. Ничего. Никогда.


***



Герасима Петровича рука не дрогнула. Воспоминанье
номер один: из лужи вытащил щенка -
он был живой, а дома помер. И все. И я его похоронил.
И всё. Но для чего, не понимаю, зачем ребятам говорил,
что скоро всех собакой покусаю
что пес взрослеет, воет по ночам, а по утрам
ругаются соседи?

Потом я долго жил на этом свете и огорчался
или огорчал, и стал большой.
До сей поры, однако, не постоянно, граждане,
а вдруг, сжав кулаки в карманах брюк, боюсь вопроса:
где твоя собака?


ПОЧТИ ЭЛЕГИЯ

Под бережным прикрытием листвы
я следствию не находил причины,
прицеливаясь из рогатки в
разболтанную задницу мужчины.

Я свет и траекторию учел.
Я план отхода рассчитал толково.
Я вовсе на мужчину не был зол,
он мне не сделал ничего плохого.

А просто был прекрасный летний день,
был школьный двор в плакатах агитпропа,
кусты сирени, лиственная тень,
футболка «КРОСС» и кепка набекрень.
Как и сейчас, мне думать было лень:
была рогатка, подвернулась …



***

В наркологической больнице
с решеткой черной на окне
к стеклу прильнули наши лица,
в окне Россия, как во сне.

Тюремной песенкой отпета,
последним уркой прощена
в предсмертный час, за то что, это,
своим любимым не верна.

Россия - то, что за пределом
тюрьмы, больницы, ЛТП.
Лежит Россия снегом белым
и не тоскует по тебе.

Рук не ломает и не плачет
с полуночи и до утра.
Все это ничего не значит.
Отбой, ребята, спать пора!



Встреча 17 декабря
Александр Ерёменко

ПЕРЕДЕЛКИНО


Гальванопластика лесов.
Размешан воздух на ионы.
И переделкинские склоны
смешны, как внутренность часов.

На даче спят. Гуляет горький,
холодный ветер. Пять часов.
У переезда на пригорке
с усов слетела стая сов,

поднялся ветер, степь дрогнула.
Непринужденна и светла,
выходит осень из загула,
и сад встает из-под стола.

Она в полях и огородах
разруху чинит и разбой
и в облаках перед народом
идет-бредет сама собой.

Льет дождь... Цепных не слышно псов
на штаб-квартире патриарха,
где в центре аглицкого парка
стоит Венера. Без трусов.

Рыбачка Соня как-то в мае,
причалив к берегу баркас,
сказала Косте: "Все вас знают,
а я так вижу в первый раз..."

На даче сырость и бардак.
И сладкий запах керосина.
Льет дождь... На даче спят два сына,
допили водку и коньяк.

С крестов слетают кое-как
криволинейные вороны.
И днем, и ночью, как ученый,
по кругу ходит Пастернак.

Направо белый лес, как бредень.
Налево блок могильных плит.
И воет пес соседский, Федин,
и, бедный, на ветвях сидит.

... И я там был, мед-пиво пил,
изображая смерть, не муку,
но кто-то камень положил
в мою протянутую руку.

Играет ветер, бьется ставень.
А мачта гнется и скрыпит.
А по ночам гуляет Сталин.
Но вреден север для меня!



НОЧНАЯ ПРОГУЛКА


Мы поедем с тобою на А и на Б
мимо цирка и речки, завернутой в медь,
где на Трубной, вернее сказать, на Трубе,
кто упал, кто пропал, кто остался сидеть.

Мимо темной «России», дизайна, такси,
мимо мрачных «Известий», где воздух речист,
мимо вялотекущей бегущей строки,
как предсказанный некогда ленточный глист.

Разворочена осень торпедами фар,
пограничный музей до рассвета не спит.
Лепестковыми минами взорван асфальт,
и земля до утра под ногами горит.

Мимо Герцена — кругом идет голова.
Мимо Гоголя — встанешь и — некуда сесть.
Мимо чаек лихих на Грановского, 2,
Огарева, не видно, по-моему, — 6.

Мимо всех декабристов, их не сосчитать,
мимо народовольцев — и вовсе не счесть.
Часто пишется «мост», а читается «месть»,
и летит филология к черту с моста.

Мимо Пушкина, мимо… куда нас несет?
мимо «тайных доктрин», мимо крымских татар,
Белорусский, Казанский, «Славянский базар»…
Вон уже еле слышно сказал комиссар:
«Мы еще поглядим, кто скорее умрет…»

На вершинах поэзии, словно сугроб,
наметает метафора пристальный склон.
Интервентская пуля, летящая в лоб,
из затылка выходит, как спутник-шпион!

Мимо Белых Столбов, мимо Красных ворот.
Мимо дымных столбов, мимо траурных труб.
«Мы еще поглядим, кто скорее умрет». —
«А чего там глядеть, если ты уже труп?»

Часто пишется «труп», а читается «труд»,
где один человек разгребает завал,
и вчерашнее солнце в носилках несут
из подвала в подвал…

И вчерашнее солнце в носилках несут.
И сегодняшний бред обнажает клыки.
Только ты в этом темном раскладе — не туз.
Рифмы сбились с пути или вспять потекли.

Мимо Трубной и речки, завернутой в медь.
Кто упал, кто пропал, кто остался сидеть.
Вдоль железной резьбы по железной резьбе
мы поедем на А и на Б.


В ГЛУШИ КОЛЕНЧАТОГО ВАЛА


Ласточка с весною
в сени к нам летит…

В глуши коленчатого вала,
в коленной чашечке кривой
пустая ласточка летала
по возмутительной кривой.
Она варьировала темы
от миллиона до нуля:
инерциальные системы,
криволинейные поля.
И вылетала из лекала
в том месте, где она хотела,
но ничего не извлекала
ни из чего, там, где летела.

Ей, видно, дела было мало
до челнока или затвора.
Она летала как попало,
но не оставила зазора
ни между севером и югом,
ни между Дарвином и Брутом,
как и диаметром и кругом,
как и термометром и спрутом,
между Харибдой и калибром,
как между Сциллой и верлибром,
как между Беллой и Новеллой,
как и новеллой и Новеллой.
Ах, между Женей и Андреем,
ах, между кошкой и собакой,
ах, между гипер- и бореем,
как между ютом или баком.

В чулане вечности противном
над безобразною планетой
летала ласточка активно,
и я любил ее за это.



ОТРЫВОК ИЗ ПОЭМЫ

Осыпается сложного леса пустая прозрачная схема.
Шелестит по краям и приходит в негодность листва.
Вдоль дороги прямой провисает неслышная лемма
телеграфных прямых, от которых болит голова.

Разрушается воздух. Нарушаются длинные связи
между контуром и неудавшимся смыслом цветка.
И сама под себя наугад заползает река,
и потом шелестит, и они совпадают по фазе.

Электрический ветер завязан пустыми узлами,
и на красной земле, если срезать поверхностный слой,
корабельные сосны привинчены снизу болтами
с покосившейся шляпкой и забившейся глиной резьбой.

И как только в окне два ряда отштампованных елок
пролетят, я увижу: у речки на правом боку
в непролазной грязи шевелится рабочий поселок
и кирпичный заводик с малюсенькой дыркой в боку.

Что с того, что яне был там только одиннадцать лет.
У дороги осенний лесок так же чист и подробен.
В нем осталась дыра на том месте, где Колька Жадобин
у ночного костра мне отлил из свинца пистолет.

Там жена моя вяжет на длинном и скучном диване.
Там невеста моя на пустом табурете сидит.
Там бредет моя мать то по грудь, то по пояс в тумане,
и в окошко мой внук сквозь разрушенный воздух глядит.

Я там умер вчера. И до ужаса слышно мне было,
как по твердой дороге рабочая лошадь прошла,
и я слышал, как в ней, когда в гору она заходила,
лошадиная сила вращалась, как бензопила.


***

Я памятник себе...

Я добрый, красивый, хороший
и мудрый, как будто змея.
Я женщину в небо подбросил -
и женщина стала моя.

Когда я с бутылкой "Массандры"
иду через весь ресторан,
весь пьян, как воздушный десантник,
и ловок, как горный баран,

все пальцами тычут мне в спину,
и шепот вдогонку летит:
он женщину в небо подкинул,
и женщина в небе висит...

Мне в этом не стыдно признаться:
когда я вхожу, все встают
и лезут ко мне обниматься,
целуют и деньги дают.

Все сразу становятся рады
и словно немножко пьяны,
когда я читаю с эстрады
свои репортажи с войны,

и дело до драки доходит,
когда через несколько лет
меня вспоминают в народе
и спорят, как я был одет.

Решительный, выбритый, быстрый,
собравший все нервы в комок,
я мог бы работать министром,
командовать крейсером мог.

Я вам называю примеры:
я делать умею аборт,
читаю на память Гомера
и дважды сажал самолет.

В одном я виновен, но сразу
открыто о том говорю:
я в космосе не был ни разу,
и то потому, что курю...

Конечно, хотел бы я вечно
работать, учиться и жить
во славу потомков беспечных
назло всем детекторам лжи,

чтоб каждый, восстав из рутины,
сумел бы сказать, как и я:
я женщину в небо подкинул -
и женщина стала моя!


***

В электролите плотных вечеров,
где вал и ров веранды и сирени
и деревянный сумрак на ступенях,
ступеньками спускающийся в ров,
корпускулярный, правильный туман
раскачивает маятник фонарный,
скрипит фонарь, и свет его фанерный
дрожит и злится, словно маленький шаман.

Недомоганье. Тоненький компот.
Одна большая гласная поет,
поет и зябнет, поджимая ноги,
да иногда замрет на полдороге,
да иногда по слабенькой дороге
проедет трикотажный самолет...


ЧЕЛОВЕК ПОХОЖ НА ТЕРМОПАРУ

Человек похож на термопару:
если слева чуточку нагреть,
развернется справа для удара…
Дальше не положено смотреть.
Даже если все переиначить —
то нагнется к твоему плечу
в позе, приспособленной для плача…
Дальше тоже видеть не хочу.


СОНЕТ №4

(Из «Невенка сонетов»)

Громадный том листали наугад.
Качели удивленные глотали
полоску раздвигающейся дали,
где за забором начинался сад.

Все это называлось "детский сад",
а сверху походило на лекало.
Одна большая няня отсекала
все то, что в детях лезло наугад.

И вот теперь, когда вылазит гад
и мне долдонит, прыгая из кожи,
про то, что жизнь похожа на парад,
я думаю: какой же это ад!

Ведь только что вчера здесь был детсад,
стоял грибок, и гений был возможен.


В. ВЫСОЦКОМУ


Я заметил, что, сколько ни пью,
все равно выхожу из запоя.
Я заметил, что нас было двое.
Я еще постою на краю.

Можно выпрямить душу свою
в панихиде до волчьего воя.
По ошибке окликнул его я, —
а он уже, слава Богу, в раю.

Занавесить бы черным Байкал!
Придушить всю поэзию разом.
Человек, отравившийся газом,
над тобою стихов не читал.

Можно даже надставить струну,
но уже невозможно надставить
пустоту, если эту страну
на два дня невозможно оставить.

Можно бант завязать — на звезде.
И стихи напечатать любые.
Отражается небо в лесу, как в воде,
и деревья стоят голубые…


В ГУСТЫХ МЕТАЛЛУРГИЧЕСКИХ ЛЕСАХ


В густых металлургических лесах,
где шел процесс созданья хлорофилла,
сорвался лист. Уж осень наступила
в густых металлургических лесах.

Там до весны завязли в небесах
и бензовоз, и мушка дрозофила.
Их жмет по равнодействующей сила,
они застряли в сплющенных часах.

Последний филин сломан и распилен
и, кнопкой канцелярскою пришпилен
к осенней ветке книзу головой,
висит и размышляет головой,
зачем в него с такой ужасной силой
вмонтирован бинокль полевой?


ТУШИНСКИМ КОЧЕГАРАМ СЛАВЕ В. И ТОЛЕ И.


Кочегар Афанасий Тюленин,
что напутал ты в древнем санскрите?
Ты вчера получил просветленье,
а сегодня — попал в вытрезвитель.
Ты в иное вошел измеренье,
только ноги не вытер.

Две секунды коротких
пребывал ты в блаженном сатори.
Сразу стал разбираться в моторе
и в электропроводке.

По котельным московские йоги,
как шпионы, сдвигают затылки,
а заметив тебя на пороге,
замолкают и прячут бутылки.

Ты за это на них не в обиде.
Ты сейчас прочитал на обеде
в неизменном своем Майн Риде
все, что сказано в ихней Риг-Веде.

Все равны перед Богом, но Бог
не решается, как уравненье.
И все это вчера в отделенье
объяснил ты сержанту как мог.

Он тебе предложил раздеваться,
и, когда ты курил в темноте,
он не стал к тебе в душу соваться
со своим боевым каратэ.


Ты не знаешь, просек ли он суть
твоих выкладок пьяных.
Но вернул же тебе он «Тамянку».
А ведь мог не вернуть.



ДА ЗДРАВСТВУЕТ СТАРАЯ ДЕВА

Да здравствует старая дева,
когда, победив свою грусть,
она теорему Виёта
запомнила всю наизусть.

Всей русской душою проникла,
всем пламенем сердца вошла
и снова, как пена, возникла
за скобками быта и зла.

Она презирает субботу,
не ест и не пьет ничего.
Она мозговую работу
поставила выше всего.

Ее не касается трепет
могучих инстинктов ее.
Все вынесет, все перетерпит
суровое тело ее,

когда одиноко и прямо
она на кушетке сидит
и, словно в помойную яму,
в цветной телевизор глядит.

Она в этом кайфа не ловит,
но если страна позовет —
коня на скаку остановит,
в горящую избу войдет!

Малярит, латает, стирает,
за плугом идет в борозде,
и северный ветер играет
в косматой ее бороде.

Она ничего не кончала,
но мысли ее торжество,
минуя мужское начало,
уходит в начало всего!

Сидит она, как в назиданье,
и с кем-то выходит на связь,
как бы над домашним заданьем,
над всем мирозданьем склонясь.



ФИЛОЛОГИЧЕСКИЕ СТИХИ

«Шаг в сторону — побег!»
Наверно, это кайф —
родиться на земле
конвойным и Декартом.
Гусаром теорем!
Прогуливаясь, как
с ружьем наперевес,
с компьютерами Спарты.

Какой погиб поэт
в Уставе корабельном!
Ведь даже рукоять
наборного ножа,
нацеленная вглубь,
как лазер самодельный,
сработана как бред,
последний ад ужа…

Как, выдохнув, язык
выносит бред пословиц
на отмель словарей,
откованных, как Рим.
В полуживой крови
гуляет электролиз —
невыносимый хлам,
которым говорим.

Какой-то идиот
придумал идиомы,
не вынеся тягот
под скрежет якорей…
Чтоб вы мне про Фому,
а я вам — про Ерему.
Читатель рифмы ждет…
Возьми ее, нахал!

Шаг в сторону — побег!
Смотри на вещи прямо:
Бретон — сюрреалист,
А Пушкин был масон.
И ежели далай,
то непременно — лама.
А если уж «Союз»,
то, значит, — «Аполлон».

И если Брет — то Гарт,
Мария — то Ремарк,
а кум — то королю,
а лыжная — то база.
Коленчатый — то вал,
архипелаг…
здесь шаг
чуть в сторону — пардон,
мой ум зашел за разум.

Встреча 10 декабря
Юрий Арабов

***

Нет никого, кто бы смерил темницу рукою,
Ни одного, кто бы смог описать эту жесть.
К этим троим, потерявшимся в вечном покое,
Не доползти, даже если залезешь на крест.

Лодка качается средь водяной мелюзги,
Если порвется батут, - утонет.
Горы извилисты, как мозги,
Но без Гологофы кто их надстроит?

Почта закрыта, молчит Тиберий,
Над Вифлеемом звезды не видно.
Там след впечатан на рыхлом небе,
Словно в ушанке у инвалида.

Птица надстраивает свой мост,
Словно струну, в вышине скребясь.
Но равенство птице – это еще вопрос,
Той, что сжимается, словно кулак, садясь.

Можно, конечно, залезть на сук
И что-нибудь посмешней солгать,
Так утка выкрякивает свой крюк,
И гусь говорит: «Ага!»

И потому, возвращаясь к большому стилю,
К длинной строке, уставшей от уточнений,
Можно сказать, что грязнее речного ила
Есть только жизнь без пророчества и речений.

Нет никого, кто бы смерил сию темницу
Ни сантиметром, ни просто хотя б ногами.
Ухо моллюска глухо, а око птицы
Только и дружит, что с облаками.



РАЗМЫШЛЕНИЕ О ВОЗМОЖНОСТИ ВЫБОРА.

1.1.

Я русский бы выучил только за то,
что им разговаривал я.
А если б не выучил все же? Зато
я был бы похож на коня.

Носился бы в поле, телегу возил
и сани, что шепчут «вжик-вжик»,
покуда меня бы
не охолостил
какой-нибудь сучий мужик.

Отрезал бы все, чем я был знаменит,
и все, что я в жизни любил.
Как будто я даже
не антисемит,
а он не российский дебил.

А если б, пожалуй, я не был конем
и сани б с трухой не возил,
то я бы, пожалуй, стал пешим при нем
и сам бы коня оскопил.

Но я не хочу оскоплять ни коней,
ни разных подобных существ.
Я их почитаю как малых детей,
зачатых из странных веществ.

И коль этот выбор, мне данный судьбой,
нельзя без ножа разрешить,
то я не хочу быть конем и собой,
и русский не стану учить.

1.2

О если бы я был еврей,
не дай, конечно Бог,
я ноги бы унес скорей
от этих гаснущих полей
туда, куда бы мог.

О если бы я русским был,
не приведи Господь,
то как бы я тогда запил
и в крышку отческих могил
забил последний гвоздь.

А если бы я был в сердцах,
допустим, осташом?
То я б уже ходил в отцах
прогресса и в чужих песцах
далеко бы ушел.

А если бы я был арап?
О как бы, надломивши трап,
уполз бы я в кювет!
Я пел бы в пламенном бреду,
я забывался бы в чаду,
как и писал поэт.


Но, скажем, будешь ты француз
хотя бы иногда,
то, чтобы сирым мерить пульс,
в какой-нибудь Экибастуз
приедешь ты сюда.

И вдруг увидишь ты окрест
средь ровныя долин
консенсус, стынущий асбест
и в клубе, где сгорел насест,
полупустой графин.

Когда, пылая и дрожа,
на брата восстает межа
и врет козырный туз,
то лучше бы я был еврей,
подумаешь, иль лук-порей,
да только б не француз.

Уж лучше девочкой сырой,
уж лучше мальчиком с серьгой
на станции Зима.
Я — непонятно, кто такой,
монах, обманутый судьбой,
мне мать — сыра земля.



***

Брошенный в яму и втоптанный в грязь,
я оказался в родных местах.
Я ведь об этом читал, постясь,
о брошенных в яму и втоптанных в грязь

Кто предпочтет закусывать с Валтасаром
Лучше торчать с Симеоном-столпником
там, где уж если и распластает,
то не насильник, а просто молния.

Изнутри говорящая тихо рыба
и олень, говорящий тугим полетом,
разве знают они, что такое дыба,
что такое вера для идиота?

Я ведь об этом — глубокой яме...
Что там внутри? Баскетбольный мячик,
крот, что Голгофу точил, в Коране
пропуск, копыта от старой клячи,

легион выпускающих волка в стадо
и коту поручивших стеречь сметану,
пустыри, назвавшиеся зоосадом,
где упавший навзничь не имет сраму.

Где ничком упавший достоин чести
называться праведником и сирым.
Только нимб над ними из серой жести
зашумит, когда оборвется ливень.

И укушен этой больной природой,
как собакой, пойманной на овчину,
я, упавший в яму, давлюсь свободой
и леплю зверей из холодной глины.



РОМАНС

Покатился стакан и нарезкой упал.
Так чего ж ты залился слезами?
Пусть стакан, пусть его ты зубами кусал,
пусть все пломбы оставил в стакане.

Пусть загадочный мастер его создавал,
но чего ты рыдаешь по фене?
Ты ж его не купил, ты ж его заиграл
год назад в позабытой кофейне.

И ребенок смотрел на тебя, подлеца,
и Толстой с Достоевским глазели,
как ты клал его в брюки с глухого торца
и еще прикрывался газетой.

Он на Севере диком стоял одинок
и задумчив на горной вершине,
а теперь вот валяется пальмой у ног,
как и ты, на глубоком отшибе.

Ну, упал он, паскуда, с крутого стола,
ну, хозяйка порезала ногу.
Так она ж его после сама собрала
и в окошко отправила к Богу.

Ведь нельзя же соленые жечь огурцы
и повертывать газовый краник,
чтоб сияли всю ночь голубые песцы,
чтоб стакан отыскал подстаканник...

Друг мой дикий! Загадочный друг без креста,
мы еще доживем до эпохи,
где поменьше стакан
влезет в больший стакан,
образуя прозрачные блоки.

Ну а коль не сбылось и коль не сжилось,
мы не станем заламывать руки,
а укатим куда-нибудь в Лос-Анжелос,
где, к несчастью, одни только рюмки.


***

Мир ловил меня, как умел.
Если бы, как зверька, если бы, как врага...
Батогами, шапкой, завалом дел,
перед лбом захлопывая врата.

Мир ловил меня, как ежа,
завернув ладони в манжет рубах.
Шепотком приманивал дележа
и к церквям пристраивая кабак.

Мир ловил меня, как обвал,
по осям декартовым вкривь и вкось.
Не скажу, чтоб очень уж баловал,
но кто выиграл, это еще вопрос.

Мир ловил меня, как хотелось мне.
Я бы вырвался, если бы был комар,
оставаясь, в общем, в своем уме...
Мир ловил меня и поймал.

Об косяк не очень-то приложив,
и не часто пробуя под каток...
К сорока, когда тело привыкнет жить,
и отца продашь за один глоток.

За один глоток передашь тот свет
на лоток, где яйца и куличи.
Я отца не продал, поскольку нет
у меня его, и ищи-свищи...



ЕЩЕ ОДНА ПАМЯТЬ



1.

Я жил в летающей Трое, – нации
Расширенной авиации
И нервного срыва. Тот,
Кто не был надушен одеколоном «В полет»,
Был не Гагарин, который ушел на стартю
В мавзолее лежали двое,
Причем, лежали подряд.

Бокс уважали, но стриглись под полубокс,
Есои дадут по морде и башня, как колобок,
В сторону отлетит... Что можно сзать про это?
Будешь похож на вятого что нес в руках свою репу.

Если отрубят голову, будешь кабриолет –
Это крутая тачка, в ней откидной верх.
Но Москве тогда не было
Ни летних шин, ни кабриолетов,
Зато каждый, кто не постригся,
Смахивал на поэтов.

Каждый, кто не родился, смахивал на врага,
Поэтому все рождались и брили себе рога.
Мир платоновских эйдосов стал похож на пустырь –
Все воплотились в Трое и нюхали свой нашатырь.

Мы части архиологии, зачем уезжать в Тамань?
Можно, как Шлиман, в штанах раскопать карман.
Там динарий кесаря в компании пятаков:
Один – на метро, а другие в копилку для дураков.

За горизонтом живут быстрее, там нюхают кокс.
Я поглядел на икону, – на ней был нестриженный Бог,
И я сделал скобку в отместку за полубокс,
Которым детей питали, и Троя пошла в закос.

Все оазалось в скобках. Я получил аттстат
(условный и в скобках). Начал держать удар.
(В скобках завел семью.) Внимательный госкомстат
Мне сообщил, что (в скобках я – последний мудак.)

Свобода явилась нагая,
Бросая под ноги костер.
Мы все в ней сгорели, предполагая,
Что у нее – сутенер.

«Воду с лица не пить» – сказала Офелия, поднырнув.
Троя распалась
На шасси,лонжерон, закрылки...
И те, кто свободу еще не успел глотнуть,
Начали брить под бокс свои прямые затылки.


Я понял, что в бое стрижек выигрывает, кто лыс,
Его не схватить за репу, не преложить об сфальт.
В Трое с петли на штопор меняется наша мысль,
Которая раньше старта попробовала фальстарт.


И если б встретил кого-нибудь из вождей
Будущей светлой жизни, то я бы его спросил:
«Зачем ты бросаешь в это говно дрожжей?
Мы же и так не знаем, что делать с ним».


...Я думаю эти строки у очень большой воды.
Море штормит, дерется, лишая себя дверей.
Их отпирали греки и плыли бы до Москвы,
Если б там было море, – а не порт для пяти морей.

2.

Анонимные алкоголики пьют купорос и ртуть.
Алкоголики завязавшие жрут лишь зубную пасту.
И я среди них, как вьюнош, ступивший на торный путь,
Что идет на пожар, прихватив акваланг и ласты.

Алкоголик приятнее, чем трезвеннник-параноик,
Отрицание слаще, чем партийный билет.
Святой ярче лампочки в своем ореоле,
И лампочку можно свинтить, а святого нет.

Счастье становится пресным,
Как море, продетое сквозь ушко,
И грязь – интересней, чем очистительный фильтр.
Мы в детстве гурили одно гузно

И чтоб оно было крепче, еще отрывали фильтр.
Это был тренинг гадостью, испытание дерьмецом,
Проникающим через поры в каждый участок клетки.
И тот, кто не стал убийцей, растлителем, подлецом,
Заслуживает в раю завалинки или скамейки.

Мы вырастали, как лопухи, на компосте – вдвойне.
Жирели и гнулись, выигрывал тот, кто тих.
...Мозговой участковый свистанул в моей голове,
Помахал своей палкой, и я обрываю стих.


НИНА ИСКРЕНКО







ФИВАНСКОЙ ЦИКЛ



Пролог



ЗАЧЕМ

высоким голосом наитья

ЗАЧЕМ

спокойным голосом рассудка

ЗАЧЕМ

скабрезным басом вожделенья

ЗАЧЕМ

сухим хихиканьем безумства

ЗАЧЕМ

блаженным космосом толпы

Зачем перелопатили могилы

перекупили лучших летописцев

свернули в матрицу пивные прорицанья

и отраженья в ступе истолкли



когда слепые входят в царство мертвых

когда выходят мертвые из трупов

и как партнеры поднимаются по трапу

и держат паузу как рыбы и пророки

и медленно сошествуют в народ

когда река течет наоборот

и берега срастаются в подвалы

дебилы рвутся в интеллектуалы

и пушки занимают левый ряд

и верные сыны уходят в запевалы



когда трава вмерзает в кованую медь

когда судьба кончается на ять

и хочется пинать ее ногами

и хочется урвать

положенную треть

и выстроить дворцы в помойной яме

а то и просто в землю закопать

а то уж и не хочется

как знать

кому пристало говорить с богами

кому серпом ударить по кимвалам

кому на бочку влезть

и пукнуть в рифму

кому отстать и тенью захлебнуться

изображая только пустоту.



Зачем тебе герой седьмая голова

и семивратный град

в котором не родишься

Когда и так всего боишься

зачем тебе е щ е права



Как тот орел картонный раздвоишься

Как эта топь по-своему жива

пребудешь









Референдум



Говорил Педераст Антиквару
Говорил Антиох Кантемиру
Говорил Одиссей Телемаку
Говорил Йес-ыт-ыз Невер-мору
Говорил МНС инженеру
и Пегасу-коню говорил Телемост
прямо в морду


Ты Конек говорит Подзаборный
Перворвотный мой сын миру-мирный
Ты лети напрямки выше хляби-реки
От Бараньего Рога до Курской дуги
с пересадкой на Курской-товарной

Говорил Корифей предрекая
примиренье Эдипа и Лая
Говорила Сивилла икая
Чек в невинный отдел выбивая
О крестовом походе без крестов и вериг
О походе крестовых шестерок в престольный кабак
И о кровосмешении рек

Говорил Пантократор а может быть рёк
Ты лети мой Конек Байконурный
между красной икрою и черной
Между Черною Былью и Красной Москвой
И покуда не станешь травою морской
и покуда не глянешь в проем воровской
между кованной грудью и тенью эфирной
и покуда не выпьешь Имбирной
на заплеванной станции Вечный Покой

Не касайся нас Господи светлой рукой





ПАСТОРАЛИ – 89



1



Однажды молодой пастух
с напильником в ушах
сказал мне Что там за петух
так лает в камышах


А может это горностай
разъятый на куски?
Или сиреневый вампир
Стирает свой мундир


Сказал он мне Поди Узнай
Не нужно ли чего
Быть может пиво привезли
Или еще чего

Я говорю Еще чего
Не видишь Я тону
Ты вынь напильник из ушей
Заткнись И не мешай


2

Однажды юный контролер
с веселым пастухом
у гражданина средних лет
спросили про билет

И у автобусной стези
при свете женских глаз
они его оштрафовать
немножечко пытались

Но он вдруг скрючил средний палец
дохнул огнем как Прометей
и вырвал мелочное сердце
у ненавистного врага

Оно в дымящемся асфальте
проколотилось так примерно с час
да и затихло

Дети дети
Ну что же вырастет из вас


3

Один пастух иногородний
меня как женщину привлек
Я вся была как мотылек
когда встречались мы в передней
у заместителя газеты Светлый Путь
или на выставке картинной
Он причесался под блондина
наклеил волосы на грудь

Мы оба с ним старались, создавая
высокообразцовую среду
когда буквально в следующем году
вдруг разразилась Третья Мировая

И он сказал мне на прощанье
Рая
Я в смертный бой сейчас иду
Быть может я погибну умирая
или утону в радиоактивном пруду
Но все равно к тебе я путь найду
И я его жалела вся рыдая

Тут все погасло Курица рябая
упала на садовую скамью
Я потеряла голову мою
Они на запад шли пути не выбирая
Очнулись мы в раю

Все в фартучках Один в углу с винтовкой
На завтрак постное Поют Проходы узки
Кто сеет рожь кто мочится на доски
Тот занят шашлыками а этот голодовкой

А мой-то глянь ну прямо
инкассатором французским
И я при нем английскою булавкой



4


Однажды личный демиург
пастушьего царя
был оскоплен в Святой Четверг
Как выяснилось зря


Ведь можно было подождать
до пятницы утра
когда пойдет прямой эфир
на Южно-Сахалинск


5



Однажды ночью пастухи
сидели у костра
и к ним прохожий подошел
из дальней стороны

Он шел из дальней стороны
и он устал идти
И вот увидел костерок
и на людей глядел

Они ему сказали так
И дали кипяток
Садись сказали Говори
Что можешь? Но не ври

Он сел и выпил кипяток
И он ответил так
Я все могу ответил он
впадая в моветон

Могу поднять тяжелый вес
И починить замок
Могу предсказывать без рук
Удачу и недуг

Еще умею саван шить
и плакать на заказ
Могу и депутатом быть
по наущенью масс

И самым главным быть могу
И самым небольшим
Могу и женщиной когда
ну очень уж припрет

Могу одеться как народ
трудиться как народ
и речь и мыслить как народ
могу наоборот

Могу украсить склоны гор
венками облаков
Могу покинуть этот мир
на благо тех кто сир

и обездолен и незряч
и дряхл и одинок
Могу вам подарить цветок
и выпить кипяток

Они сказали Ты могуч
прекрасен и здоров
Дадим тебе от счастья ключ
Цени дары волхвов

Дадим тебе от счастья ключ
Вот этот длинный бич
Ты честен смел на все готов
Иди Паси коров





Фиванский цикл



Колыбельная



Сегодня опять ничего не будет

СМИРИСЬ

Когда подойдет к бегущей груди

ВОДА

Когда упадут в кипящую медь

ПРУДЫ

Опять не поднимется легкий дымок

ЗДЕСЬ

Ты будешь собою когда позовут

ВСТАНЬ

Ты будешь женою когда повелят

ЛЯГ

Ты будешь слюною когда зашипят

ПЛЮНЬ

Ты будешь звездою когда упадет

СНЕГ

Далекой звездою упавшей в пустой

СНЕГ

Какой-то паршивец какой-то срамной

ГНОМ

Играет на разгах когда ты идешь в

ХРАМ

И бродят собаки вдоль черных слепых

СТЕН

Ты знаешь что нет ничего за чертой

ТАМ

Ты вспомнишь об этом когда позовут

ВСТАНЬ

Ты забудешь об этом когда повелят

ЛЯГ

Ты вздрогнешь читая об этом в глазах

РАБЫНЬ

Ты эхом ответишь делекой звезде

Ы-Ы-ЫННЬ

Далекой звезде упавшей в пустой

Снег



P.S. В наборе банальностей есть вековой

Смысл

В молчании зрителей зреет дверной

Скрип

В дрожании зеркала жив горловой

Спазм

Но мало Искусства в игре выхлопных

труб

Но мало Искуссства И это дурной

знак



P.P.S. В палатке у озера есть надувной

круг


***


Н а р к о м а н к а Ф е д я

выглядит прекрасно

давеча и присно

в ситцевых трусах

Красит абрикосом

лысину и стулья

и пасет корову

нежным голоском



А н а ш и с т к а Ш у р а

курит вполнакала

кошек не гуляет

взяток не берет

Пять кило картошки

стоят три с полтиной

Вот тебе и баня

Вот тебе и вот



Соберутся девки

сядут п о л ю б о в н о

изредка поплачут

изредка всплакнут

То читают "Правду"

То гуся зарежут

То махнут в Одессу

угонят самолет










Made on
Tilda