Встреча 25 февраля
Андрей Вознесенский
ПРАВИЛА ПОВЕДЕНИЯ ЗА СТОЛОМ



Уважьте пальцы пирогом,
в солонку курицу макая,
но умоляю об одном -
не трожьте музыку руками!

Нашарьте огурец со дна
и стан справасидящей дамы,
даже под током провода -
но музыку нельзя руками.

Она с душою наравне.
Берите трешницы с рублями,
но даже вымытыми не
хватайте музыку руками.

И прогрессист и супостат,
мы материалисты с вами,
но музыка - иной субстант,
где не губами, а устами...

Руками ешьте даже суп,
но с музыкой - беда такая!
Чтоб вам не оторвало рук,
не трожьте музыку руками.



САГА


Ты меня на рассвете разбудишь,
проводить необутая выйдешь.
Ты меня никогда не забудешь.
Ты меня никогда не увидишь.

Заслонивши тебя от простуды,
я подумаю: «Боже всевышний!
Я тебя никогда не забуду.
Я тебя никогда не увижу».

Эту воду в мурашках запруды,
это Адмиралтейство и Биржу
я уже никогда не забуду
и уже никогда не увижу.

Не мигают, слезятся от ветра
безнадежные карие вишни.
Возвращаться - плохая примета.
Я тебя никогда не увижу.

Даже если на землю вернемся
мы вторично, согласно Гафизу,
мы, конечно, с тобой разминемся.
Я тебя никогда не увижу.

И окажется так минимальным
наше непониманье с тобою
перед будущим непониманьем
двух живых с пустотой неживою.

И качнется бессмысленной высью
пара фраз, залетевших отсюда:
«Я тебя никогда не забуду.
Я тебя никогда не увижу».


НЕ ПИШЕТСЯ

Я — в кризисе. Душа нема.
«Ни дня без строчки»,— друг мой дрочит.
А у меня —
ни дней, ни строчек.

Поля мои лежат в глуши.
Погашены мои заводы.
И безработица души
зияет страшною зевотой.

И мой критический истец
в статье напишет, что, окрысясь,
в бескризиснейшей из систем
один переживаю кризис.

Мой друг, мой северный,
мой неподкупный друг
хорош костюм, да не по росту,
внутри все ясно и вокруг —
но не поется.

Я деградирую в любви.
Дружу с оторвою трактирною.
Не деградируете вы —
Я деградирую.

Был крепок стих, как рафинад.
Свистал хоккейным бомбардиром.
Я разучился рифмовать.
Не получается,

Чужая птица издали
простонет перелетным горем.
Умеют хором журавли.
Но лебедь не умеет хором.

О чем, мой серый, на ветру
ты плачешь белому Владимиру?
Я этих нот не подберу.
Я деградирую.

Семь поэтических томов
в стране выходит ежесуточно.
А я друзей и городов
бегу, как бешеная сука,

в похолодавшие леса
и онемевшие рассветы,
где деградирует весна
на тайном переломе к лету...

Но верю я, моя родня —
две тысячи семьсот семнадцать
поэтов нашей федерации —
стихи напишут за меня.

Они не знают деградации.



ГОЙЯ


Я - Гойя!
Глазницы воронок мне выклевал ворог,
слетая на поле нагое.

Я - Горе.

Я - голос
Войны, городов головни
на снегу сорок первого года.

Я - Голод.

Я - горло
Повешенной бабы, чье тело, как колокол,
било над площадью голой…

Я - Гойя!

О, грозди
Возмездья! Взвил залпом на Запад -
я пепел незваного гостя!
И в мемориальное небо вбил крепкие звезды -
Как гвозди.

Я - Гойя.

ПРЕДСМЕРТНАЯ ПЕСНЬ РЯЗАНОВА

Я умираю от простой хворобы
на полдороге,
на полдороге к истине и чуду,
на полдороге, победив почти,
с престолами шутил,
а умер от простуды,

прости,
мы рано родились,
желая невозможного,
но лучшие из нас
срывались с полпути,
мы - дети полдорог,
нам имя - полдорожье,
прости.

Родилось рано наше поколенье -
чужда чужбина нам и скучен дом.
Расформированное поколенье,
мы в одиночку к истине бредём.

Российская империя - тюрьма,
но за границей та же кутерьма.
Увы, свободы нет ни здесь, ни там.
Куда же плыть? Не знаю, капитан.

Прости, никто из нас дороги не осилил,
да и была ль она, дорога, впереди?
Прости меня, свобода и Россия,
не одолел я целого пути.

Прости меня, земля, что я тебя покину.
Не высказать всего...
Жар меня мучит, жар.
Не мы повинны в том, что половинны,
но жаль...




МОНОЛОГ МЕРЛИН МОНРО


Я Мерлин, Мерлин. Я героиня
самоубийства и героина.
Кому горят мои георгины?
С кем телефоны заговорили?
Кто в костюмерной скрипит лосиной?
Невыносимо,
невыносимо, что не влюбиться,
невыносимо без рощ осиновых,
невыносимо самоубийство,
но жить гораздо невыносимей!

Продажи. Рожи. Шеф ржет, как мерин
(Я помню Мерлин.
Ее глядели автомобили.
На стометровом киноэкране
в библейском небе, меж звезд обильных,
над степью с крохотными рекламами
дышала Мерлин, ее любили…

Изнемогают, хотят машины.
Невыносимо), невыносимо
лицом в сиденьях, пропахших псиной!
Невыносимо, когда насильно,
а добровольно - невыносимей!

Невыносимо прожить, не думая,
невыносимее - углубиться.
Где наша вера? Нас будто сдунули,
существованье - самоубийство,

самоубийство - бороться с дрянью,
самоубийство - мириться с ними,
невыносимо, когда бездарен,
когда талантлив - невыносимей,

мы убиваем себя карьерой,
деньгами, девками загорелыми,
ведь нам, актерам, жить не с потомками,
а режиссеры - одни подонки,

мы наших милых в объятьях душим,
но отпечатываются подушки
на юных лицах, как след от шины,
невыносимо,

ах, мамы, мамы, зачем рождают?
Ведь знала мама - меня раздавят,
о, кинозвездное оледененье,
нам невозможно уединенье,
в метро,
в троллейбусе,
в магазине
«Приветик, вот вы!» - глядят разини,

невыносимо, когда раздеты
во всех афишах, во всех газетах,
забыв, что сердце есть посередке,
в тебя завертывают селедки,

лицо измято, глаза разорваны
(как страшно вспомнить во «Франс-Обзёрвере»
свой снимок с мордой самоуверенной
на обороте у мертвой Мерлин!).

Орет продюсер, пирог уписывая:
«Вы просто дуся, ваш лоб - как бисерный!»
А вам известно, чем пахнет бисер?!
Самоубийством!

Самоубийцы - мотоциклисты,
самоубийцы спешат упиться,
от вспышек блицев бледны министры -
самоубийцы, самоубийцы,
идет всемирная Хиросима,
невыносимо,

невыносимо все ждать, чтоб грянуло, а главное -
необъяснимо невыносимо,
ну, просто руки разят бензином!

невыносимо горят на синем
твои прощальные апельсины…


Я баба слабая. Я разве слажу?
Уж лучше - сразу!





***

Сыграй мне полонез Огинского!
дешевки хочется, огнистого.
В пошлятине и дешевизне
есть боль, оплаченная жизнью.

Мсти, мсти, мадмуазель Грушницкая!
За сверхлюдей, за ложь романов,
за полумесяцы брусничные
твоей помады на стаканах.

За всю судьбу нашу вокзальную,
за жить попытку истеричную,
за городок провинциальный,
опохмелившийся «Столичною».

И вдруг прервешь свой визг униженный,
упав на клавиши локтями.
Такую чистоту увижу я,
глядящую в нас состраданьем...

Сквозь эту исповедь в отеле,
вдруг понял я - почему именно
Он свое умершее тело,
такой, как ты доверил вымыть…

Еще! Еще одну убили!
Да! - Будет свет, а не группешник!
Да! - Не случалось, а любили!
Да! - Королева, а не пешка...


ЛЕТЯТ ВОРОНЫ



Миграция ворон! Миграция ворон!
Несется в небесах шоссе из черных «Волг».
Базарчик разорен. Пуст в Ховрине перрон,
Электропоезд встал и в темноте заглох.

Когтей невпроворот. Детей надо беречь!
О чем ты каркаешь над нами, серый смерч?
То, может, бюрократ, неизмерим числом,
несется из хором, ненастьями сметен?

Они меняют курс. Сломался ход природ.
Куда несешься, мрак? На Керчь или Покров?
Ты помнишь - крот в пенсне, плетя переворот,
направил на Москву миграцию воров?

А может, графоман несется напролом?
Вся улица Воровского усыпана пером.
Над нами небеса кричали в мегафон:
«Следите за детьми! Миграция ворон».

Ты с дочкою своей в коляске шла двором,
Ее ты от небес прикрыла животом.
И по твоей спине, содравши кожи ком,
промчалась бороной миграция ворон.

Когда-нибудь на пляж ты с ней придешь вдвоем.
Проступит сквозь загар узор иных времен.
И на ее вопрос ты лишь пожмешь плечом:
«Как жаль несчастных птиц! Миграция ворон».

ЕЕ ПОВЕСТЬ

- Я медлила, включивши зажиганье.
Куда поехать? Ночь была шикарна.
Дрожал капот, как нервная борзая.
Дрожало тело. Ночь зажгла вокзалы.
Всё нетерпенье возраста Бальзака
меня сквозь кожу пузырьками жгло -
шампанский возраст с примесью бальзама!

Я опустила левое стекло.

И подошли два юные Делона -
в манто из норки, шеи оголены.
"Свободны, мисс? Расслабиться не прочь?
Пятьсот за вечер, тысячу - за ночь".

Я вспыхнула. Меня как проститутку
восприняли! А сердце билось жутко:
тебя хотят, ты - блеск, ты молода!
Я возмутилась. Я сказала "Да".

Другой добавил, бедрами покачивая,
потупив голубую непорочь
"Вдруг есть подруга, как и вы - богачка?
Беру я так же - тысячу за ночь".

Ах, сволочи! Продажные исчадья!
Обдав их газом, я умчалась прочь.
А сердце билось от любви и счастья.
"Пятьсот за вечер, тысячу - за ночь".




НОСТАЛЬГИЯ ПО НАСТОЯЩЕМУ


Я не знаю, как остальные,
но я чувствую жесточайшую
не по прошлому ностальгию -
ностальгию по настоящему.

Будто послушник хочет к господу,
ну а доступ лишь к настоятелю -
так и я умоляю доступа
без посредников к настоящему.

Будто сделал я что-то чуждое,
или даже не я - другие.
Упаду на поляну - чувствую
по живой земле ностальгию.

Нас с тобой никто не расколет.
Но когда тебя обнимаю -
обнимаю с такой тоскою,
будто кто-то тебя отнимает.

Одиночества не искупит
в сад распахнутая столярка.
Я тоскую не по искусству,
задыхаюсь по настоящему.

Когда слышу тирады подленькие
оступившегося товарища,
я ищу не подобья - подлинника,
по нему грущу, настоящему.

Все из пластика, даже рубища.
Надоело жить очерково.
Нас с тобою не будет в будущем,
а церковка…

И когда мне хохочет в рожу
идиотствующая мафия,
говорю: «Идиоты - в прошлом.
В настоящем рост понимания».

Хлещет черная вода из крана,
хлещет рыжая, настоявшаяся,
хлещет ржавая вода из крана.
Я дождусь - пойдет настоящая.

Что прошло, то прошло. К лучшему.
Но прикусываю, как тайну,
ностальгию по-настоящему.
Что настанет. Да не застану.



***


Эти слава и цветы —
дань талантищу.
Любят голос твой, но ты —
всем до лампочки.

Пара падает в траву,
сломав лавочку,
под мелодию твою…
Ты им до лампочки.

Друг на исповедь пришёл,
пополам почти.
Ну а что с твоей душой -
ему до лампочки.

Муза в местной простыне
ждёт лавандово
твой автограф на спине.
Ты ей до лампочки.

Телефонит пол-Руси,
клубы, лабухи -
хоть бы кто-нибудь спросил:
«Как ты, лапочка?»


Лишь врагу в тоске ножа,
в страстной срочности,
голова твоя нужна,
а не творчество.


Но искусство есть комедь,
смысл Ламанческий.
Прежде, чем перегореть -
ярче лампочка!


Встреча 18 февраля
Иосиф Бродский


СТАНСЫ



Е. В., А. Д.



Ни страны, ни погоста
не хочу выбирать.
На Васильевский остров
я приду умирать.
Твой фасад темно-синий
я впотьмах не найду.
между выцветших линий
на асфальт упаду.



И душа, неустанно
поспешая во тьму,
промелькнет над мостами
в петроградском дыму,
и апрельская морось,
под затылком снежок,
и услышу я голос:
— До свиданья, дружок.



И увижу две жизни
далеко за рекой,
к равнодушной отчизне
прижимаясь щекой.
— словно девочки-сестры
из непрожитых лет,
выбегая на остров,
машут мальчику вслед.



РОЖДЕСТВЕНСКИЙ РОМАНС



Жене Рейну, с любовью


Плывет в тоске необьяснимой
среди кирпичного надсада
ночной кораблик негасимый
из Александровского сада,
ночной фонарик нелюдимый,
на розу желтую похожий,
над головой своих любимых,
у ног прохожих.


Плывет в тоске необьяснимой
пчелиный хор сомнамбул, пьяниц.
В ночной столице фотоснимок
печально сделал иностранец,
и выезжает на Ордынку
такси с больными седоками,
и мертвецы стоят в обнимку
с особняками.


Плывет в тоске необьяснимой
певец печальный по столице,
стоит у лавки керосинной
печальный дворник круглолицый,
спешит по улице невзрачной
любовник старый и красивый.
Полночный поезд новобрачный
плывет в тоске необьяснимой.


Плывет во мгле замоскворецкой,
пловец в несчастие случайный,
блуждает выговор еврейский
на желтой лестнице печальной,
и от любви до невеселья
под Новый год, под воскресенье,
плывет красотка записная,
своей тоски не обьясняя.


Плывет в глазах холодный вечер,
дрожат снежинки на вагоне,
морозный ветер, бледный ветер
обтянет красные ладони,
и льется мед огней вечерних
и пахнет сладкою халвою,
ночной пирог несет сочельник
над головою.


Твой Новый год по темно-синей
волне средь моря городского
плывет в тоске необьяснимой,
как будто жизнь начнется снова,
как будто будет свет и слава,
удачный день и вдоволь хлеба,
как будто жизнь качнется вправо,
качнувшись влево.



НА СМЕРТЬ ДРУГА


Имяреку, тебе, — потому что не станет за труд
из-под камня тебя раздобыть, — от меня, анонима,
как по тем же делам: потому что и с камня сотрут,
так и в силу того, что я сверху и, камня помимо,
чересчур далеко, чтоб тебе различать голоса —
на эзоповой фене в отечестве белых головок,
где наощупь и слух наколол ты свои полюса
в мокром космосе злых корольков и визгливых сиповок;
имяреку, тебе, сыну вдовой кондукторши от
то ли Духа Святого, то ль поднятой пыли дворовой,
похитителю книг, сочинителю лучшей из од
на паденье А. С. в кружева и к ногам Гончаровой,
слововержцу, лжецу, пожирателю мелкой слезы,
обожателю Энгра, трамвайных звонков, асфоделей,
белозубой змее в колоннаде жандармской кирзы,
одинокому сердцу и телу бессчетных постелей —
да лежится тебе, как в большом оренбургском платке,
в нашей бурой земле, местных труб проходимцу и дыма,
понимавшему жизнь, как пчела на горячем цветке,
и замерзшему насмерть в параднике Третьего Рима.
Может, лучшей и нету на свете калитки в Ничто.
Человек мостовой, ты сказал бы, что лучшей не надо,
вниз по темной реке уплывая в бесцветном пальто,
чьи застежки одни и спасали тебя от распада.
Тщетно драхму во рту твоем ищет угрюмый Харон,
тщетно некто трубит наверху в свою дудку протяжно.
Посылаю тебе безымянный прощальный поклон
с берегов неизвестно каких. Да тебе и неважно.



ОДНОМУ ТИРАНУ


Он здесь бывал: еще не в галифе —
в пальто из драпа; сдержанный, сутулый.
Арестом завсегдатаев кафе
покончив позже с мировой культурой,
он этим как бы отомстил (не им,
но Времени) за бедность, униженья,
за скверный кофе, скуку и сраженья
в двадцать одно, проигранные им.


И Время проглотило эту месть.
Теперь здесь людно, многие смеются,
гремят пластинки. Но пред тем, как сесть
за столик, как-то тянет оглянуться.
Везде пластмасса, никель — все не то;
в пирожных привкус бромистого натра.
Порой, перед закрытьем, из театра
он здесь бывает, но инкогнито.


Когда он входит, все они встают.
Одни — по службе, прочие — от счастья.
Движением ладони от запястья
он возвращает вечеру уют.
Он пьет свой кофе — лучший, чем тогда,
и ест рогалик, примостившись в кресле,
столь вкусный, что и мертвые «о да!»
воскликнули бы, если бы воскресли.



СРЕТЕНЬЕ


Когда она в церковь впервые внесла
дитя, находились внутри из числа
людей, находившихся там постоянно,
Святой Симеон и пророчица Анна.


И старец воспринял младенца из рук
Марии; и три человека вокруг
младенца стояли, как зыбкая рама,
в то утро, затеряны в сумраке храма.


Тот храм обступал их, как замерший лес.
От взглядов людей и от взора небес
вершины скрывали, сумев распластаться,
в то утро Марию, пророчицу, старца.


И только на темя случайным лучом
свет падал младенцу; но он ни о чем
не ведал еще и посапывал сонно,
покоясь на крепких руках Симеона.

А было поведано старцу сему
о том, что увидит он смертную тьму
не прежде, чем Сына увидит Господня.
Свершилось. И старец промолвил: «Сегодня,
реченное некогда слово храня,
Ты с миром, Господь, отпускаешь меня,
затем что глаза мои видели это
Дитя: он — твое продолженье и света


источник для идолов чтящих племен,
и слава Израиля в нем».- Симеон
умолкнул. Их всех тишина обступила.
Лишь эхо тех слов, задевая стропила,


кружилось какое-то время спустя
над их головами, слегка шелестя
под сводами храма, как некая птица,
что в силах взлететь, но не в силах спуститься.


И странно им было. Была тишина
не менее странной, чем речь. Смущена,
Мария молчала. «Слова-то какие…»
И старец сказал, повернувшись к Марии:


«В лежащем сейчас на раменах твоих
паденье одних, возвышенье других,
предмет пререканий и повод к раздорам.
И тем же оружьем, Мария, которым


терзаема плоть его будет, твоя
душа будет ранена. Рана сия
даст видеть тебе, что сокрыто глубоко
в сердцах человеков, как некое око».


Он кончил и двинулся к выходу. Вслед
Мария, сутулясь, и тяжестью лет
согбенная Анна безмолвно глядели.
Он шел, уменьшаясь в значеньи и в теле


для двух этих женщин под сенью колонн.
Почти подгоняем их взглядами, он
шагал по застывшему храму пустому
к белевшему смутно дверному проему.


И поступь была стариковски тверда.
Лишь голос пророчицы сзади когда
раздался, он шаг придержал свой немного:
но там не его окликали, а Бога


пророчица славить уже начала.
И дверь приближалась. Одежд и чела
уж ветер коснулся, и в уши упрямо
врывался шум жизни за стенами храма.


Он шел умирать. И не в уличный гул
он, дверь отворивши руками, шагнул,
но в глухонемые владения смерти.
Он шел по пространству, лишенному тверди,


он слышал, что время утратило звук.
И образ Младенца с сияньем вокруг
пушистого темени смертной тропою
душа Симеона несла пред собою,


как некий светильник, в ту черную тьму,
в которой дотоле еще никому
дорогу себе озарять не случалось.
Светильник светил, и тропа расширялась.



ANNO DOMINI



М.Б.



Провинция справляет Рождество.

Дворец Наместника увит омелой,

и факелы дымятся у крыльца.

В проулках — толчея и озорство.

Веселый, праздный, грязный, очумелый

народ толпится позади дворца.



Наместник болен. Лежа на одре,

покрытый шалью, взятой в Альказаре,

где он служил, он размышляет о

жене и о своем секретаре,

внизу гостей приветствующих в зале.

Едва ли он ревнует. Для него



сейчас важней замкнуться в скорлупе

болезней, снов, отсрочки перевода

на службу в Метрополию. Зане

он знает, что для праздника толпе

совсем не обязательна свобода;

по этой же причине и жене



он позволяет изменять. О чем

он думал бы, когда б его не грызли

тоска, припадки? Если бы любил?

Невольно зябко поводя плечом,

он гонит прочь пугающие мысли.

…Веселье в зале умеряет пыл,



но все же длится. Сильно опьянев,

вожди племен стеклянными глазами

взирают в даль, лишенную врага.

Их зубы, выражавшие их гнев,

как колесо, что сжато тормозами,

застряли на улыбке, и слуга



подкладывает пищу им. Во сне

кричит купец. Звучат обрывки песен.

Жена Наместника с секретарем

выскальзывают в сад. И на стене

орел имперский, выклевавший печень

Наместника, глядит нетопырем…



И я, писатель, повидавший свет,

пересекавший на осле экватор,

смотрю в окно на спящие холмы

и думаю о сходстве наших бед:

его не хочет видеть Император,

меня — мой сын и Цинтия. И мы,



мы здесь и сгинем. Горькую судьбу

гордыня не возвысит до улики,

что отошли от образа Творца.

Все будут одинаковы в гробу.

Так будем хоть при жизни разнолики!

Зачем куда-то рваться из дворца —



отчизне мы не судьи. Меч суда

погрязнет в нашем собственном позоре:

наследники и власть в чужих руках.

Как хорошо, что не плывут суда!

Как хорошо, что замерзает море!

Как хорошо, что птицы в облаках



субтильны для столь тягостных телес!

Такого не поставишь в укоризну.

Но, может быть, находится как раз

к их голосам в пропорции наш вес.

Пускай летят поэтому в отчизну.

Пускай орут поэтому за нас.



Отечество… чужие господа

у Цинтии в гостях над колыбелью

склоняются, как новые волхвы.

Младенец дремлет. Теплится звезда,

как уголь под остывшею купелью.

И гости, не коснувшись головы,



нимб заменяют ореолом лжи,

а непорочное зачатье — сплетней,

фигурой умолчанья об отце…

Дворец пустеет. Гаснут этажи.

Один. Другой. И, наконец, последний.

И только два окна во всем дворце



горят: мое, где, к факелу спиной,

смотрю, как диск луны по редколесью

скользит, и вижу — Цинтию, снега;

Наместника, который за стеной

всю ночь безмолвно борется с болезнью

и жжет огонь, чтоб различить врага.



Враг отступает. Жидкий свет зари,

чуть занимаясь на Востоке мира,

вползает в окна, норовя взглянуть

на то, что совершается внутри,

и, натыкаясь на остатки пира,

колеблется. Но продолжает путь.





***



Осенний вечер в скромном городке,

Гордящемся присутствием на карте

(топограф был, наверное, в азарте

иль с дочкою судьи накоротке).



Уставшее от собственных причуд,

Пространство как бы скидывает бремя

величья, ограничиваясь тут

чертами Главной улицы; а Время

взирает с неким холодом в кости

на циферблат колониальной лавки,

в чьих недрах все, что мог произвести

наш мир: от телескопа до булавки.



Здесь есть кино, салуны, за углом

одно кафе с опущенною шторой,

кирпичный банк с распластанным орлом

и церковь, о наличии которой

и ею расставляемых сетей,

когда б не рядом с почтой, позабыли.

И если б здесь не делали детей,

то пастор бы крестил автомобили.



Здесь буйствуют кузнечики в тиши.

В шесть вечера, как вследствие атомной

войны, уже не встретишь ни души.

Луна вплывает, вписываясь в темный

квадрат окна, что твой Экклезиаст.

Лишь изредка несущийся куда-то

шикарный бьюик фарами обдаст

фигуру Неизвестного Солдата.



Здесь снится вам не женщина в трико,

а собственный ваш адрес на конверте.

Здесь утром, видя скисшим молоко,

молочник узнает о вашей смерти.

Здесь можно жить, забыв про календарь,

глотать свой бром, не выходить наружу

и в зеркало глядеться, как фонарь

глядится в высыхающую лужу.





***

Мать говорит Христу:

— Ты мой сын или мой

Бог? Ты прибит к кресту.

Как я пойду домой?



Как ступлю на порог,

не узнав, не решив:

ты мой сын или Бог?

То есть мертв или жив?



Он говорит в ответ:

— Мертвый или живой,

разницы, жено, нет.

Сын или Бог, я твой.





ОДИНОЧЕСТВО



Когда теряет равновесие

твоё сознание усталое,

когда ступеньки этой лестницы

уходят из под ног,

как палуба,

когда плюёт на человечество

твоё ночное одиночество, —

ты можешь

размышлять о вечности

и сомневаться в непорочности

идей, гипотез, восприятия

произведения искусства,

и — кстати — самого зачатия

Мадонной сына Иисуса.

Но лучше поклоняться данности

с глубокими её могилами,

которые потом,

за давностью,

покажутся такими милыми.



Да.

Лучше поклоняться данности

с короткими её дорогами,

которые потом

до странности

покажутся тебе

широкими,

покажутся большими,

пыльными,

усеянными компромиссами,

покажутся большими крыльями,

покажутся большими птицами.



Да. Лучше поклоняться данности

с убогими её мерилами,

которые потом до крайности,

послужат для тебя перилами

(хотя и не особо чистыми),

удерживающими в равновесии

твои хромающие истины

на этой выщербленной лестнице.



НАБРОСОК



Холуй трясется. Раб хохочет.

Палач свою секиру точит.

Тиран кромсает каплуна.

Сверкает зимняя луна.



Се вид Отечества, гравюра.

На лежаке — Солдат и Дура.

Старуха чешет мертвый бок.

Се вид Отечества, лубок.



Собака лает, ветер носит.

Борис у Глеба в морду просит.

Кружатся пары на балу.

В прихожей - куча на полу.



Луна сверкает, зренье муча.

Под ней, как мозг отдельный,— туча.

Пускай Художник, паразит,

другой пейзаж изобразит.



СОНЕТ



Переживи всех.

Переживи вновь,

словно они — снег,

пляшущий снег снов.



Переживи углы.

Переживи углом.

Перевяжи узлы

между добром и злом.



Но переживи миг.

И переживи век.

Переживи крик.

Переживи смех.



Переживи стих.



Переживи всех.














Встреча 11 февраля
Денис Новиков


***

А мы, Георгия Иванова
ученики не первый класс,
с утра рубля искали рваного,
а он искал сердешных нас.

Ну, встретились. Теперь на Бронную.
Там, за стеклянными дверьми,
цитату выпали коронную,
сто грамм с достоинством прими.

Стаканчик бросовый, пластмассовый
не устоит пустым никак.
– Об Ариостовой и Тассовой
не надо дуру гнать, чувак.

О Тассовой и Ариостовой
преподавателю блесни.
Полжизни в Гомеле навёрстывай,
ложись на сессии костьми.

А мы – Георгия Иванова,
а мы – за Бога и царя
из лакированного наново
пластмассового стопаря.

…Когда же это было, Господи?
До Твоего явленья нам
на каждом постере и простыне
по всем углам и сторонам.

Ещё до бело-сине-красного,
ещё в зачётных книжках «уд»,
ещё до капитала частного.
– Не ври. Так долго не живут.

Довольно горечи и мелочи.
Созвучий плоских и чужих.
Мы не с Тверского – с Бронной неучи.
Не надо дуру гнать, мужик.

Открыть тебе секрет с отсрочкою
на кругосветный перелёт?
Мы проиграли с первой строчкою.
Там слов порядок был не тот.



РОССИЯ



Ты белые руки сложила крестом,
лицо до бровей под зелёным хрустом,
ни плата тебе, ни косынки –
бейсбольная кепка в посылке.
Износится кепка — пришлют паранджу,
за так, по-соседски. И что я скажу,
как сын, устыдившийся срама:
«Ну вот и приехали, мама».

Мы ехали шагом, мы мчались в боях,
мы ровно полмира держали в зубах,
мы, выше чернил и бумаги,
писали своё на рейхстаге.
Своё – это грех, нищета, кабала.
Но чем ты была и зачем ты была,
яснее, часть мира шестая,
вот эти скрижали листая.

Последний рассудок первач помрачал.
Ругали, таскали тебя по врачам,
но ты выгрызала торпеду
и снова пила за Победу.
Дозволь же и мне опрокинуть до дна,
теперь не шестая, а просто одна.
А значит, без громкого тоста,
без иста, без веста, без оста.

Присядем на камень, пугая ворон.
Ворон за ворон не считая, урон
державным своим эпатажем
ужо нанесём – и завяжем.

Подумаем лучше о наших делах:
налево – Маммона, направо – Аллах.
Нас кличут почившими в бозе,
и девки хохочут в обозе.
Поедешь налево – умрешь от огня.
Поедешь направо – утопишь коня.
Туман расстилается прямо.
Поехали по небу, мама.




ПАМЯТИ СЕРГЕЯ НОВИКОВА



Все слова, что я знал, — я уже произнес.
Нечем крыть этот гроб-пуховик.
А душа сколько раз уходила вразнос,
столько раз возвращалась. Привык.

В общем. Царствие, брат, и Небесное, брат.
Причастись необманной любви.
Слышишь, вечную жизнь православный обряд
обещает? — на слове лови.

Слышишь, вечную память пропел-посулил
на три голоса хор в алтаре
тем, кто ночь продержался за свой инсулин
и смертельно устал на заре?

Потерпеть, до поры не накладывать рук,
не смежать лиловеющих век —
и широкие связи откроются вдруг,
на Ваганьковском свой человек.

В твердый цент переводишь свой ломаный грош,
а выходит — бессмысленный труд.
Ведь могильщики тоже не звери, чего ж,
понимают, по курсу берут.

Ты пришел по весне и уходишь весной,
ты в иных повстречаешь краях
и со строчной отца, и Отца с прописной.
Ты навеки застрял в сыновьях.

Вам не скучно втроем, и на гробе твоем,
чтобы в грех не вводить нищету,
обломаю гвоздики — известный прием.
И нечетную розу зачту.



***


Встанешь не с той ноги,
выйдут не те стихи.
Господи, помоги,
пуговку расстегни

ту, что под горло жмет,
сколько сменил рубах,
сколько сменилось мод...
Мед на моих губах.

Замысел лучший Твой,
дарвиновский подвид,
я, как смешок кривой,
чистой слезой подмыт.

Лабораторий явь:
щелочи отними,
едких кислот добавь,
перемешай с людьми,

чтоб не трепал язык
всякого свысока,
сливки слизнув из их
дойного языка.

Чокнутый господин
выбрал лизать металл,
голову застудил,
губы не обметал.

Губы его в меду.
Что это за синдром?
Кто их имел в виду
в том шестьдесят седьмом?

Как бы ни протекла,
это моя болезнь, —
прыгать до потолка
или на стену лезть.

Что ты мне скажешь, друг,
если не бредит Дант?
Если девятый круг
светит как вариант?

Город-герой Москва,
будем в восьмом кругу.
Я — за свои слова,
ты — за свою деньгу.

Логосу горячо
молится протеже:
я не готов еще,
как говорил уже.



ЖЕНЕ



Долетит мой ковер-самолет
из заморских краев корабельных,
и отечества зад наперед —
как накатит, аж слезы на бельмах.

И, с таможней разделавшись враз,
рядом с девицей встану красавой:
— Все как в песне сложилось у нас.
Песне Галича. Помнишь? Той самой.

Мать-Россия, кукушка, ку-ку!
Я очищен твоим снегопадом.
Шапки нету, но ключ по замку.
Вызывайте нарколога на дом!

Уж меня хоронили дружки,
но известно крещеному люду,
что игольные ушки узки,
а зоилу трудней, чем верблюду.

На-кась выкуси, всякая гнусь!
Я обветренным дядей бывалым
как ни в чем не бывало вернусь
и пройдусь по знакомым бульварам.

Вот Охотный бахвалится ряд,
вот скрипит и косится Каретный,
и не верит слезам, говорят,
ни на грош этот город конкретный.

Тот и царь, чьи коровы тучней.
Что сказать? Стало больше престижу.
Как бы этак назвать поточней,
но не грубо? — А так: НЕНАВИЖУ

загулявшее это хамье,
эту псарню под вывеской «Ройял».
Так устроено сердце мое,
и не я мое сердце устроил.

Но ништо, проживем и при них,
как при Лёне, при Мише, при Грише.
И порукою — этот вот стих,
только что продиктованный свыше.

И еще. Как наследный москвич
(гол мой зад, но античен мой перед),
клевету отвергаю: опричь
слез она ничему и не верит.

Вот моя расписная слеза.
Это, знаешь, как зернышко риса.
Кто я был? Корабельная крыса.
Я вернулся. Прости меня за...





ОТЪЕЗД



Подогретый асфальт печет.
И подстриженный куст стоит.
И ухоженный старичок
отрицает, что он старик.

И волынка мычит на том
(так что не обогнуть) углу,
объясняя зашитым ртом,
что зашили в него иглу.

Пролетает судьба верхом,
вся с иголочки до колес,
в майке с надписью Go Home
на растерянный твой вопрос.

Раздраженным звенит звонком
на рассеянный твой протест...
Время пепельницы тайком
выносить из питейных мест.





***



Бродят стайками, шайками сироты,
инвалиды стоят, как в строю.
Вкруг Кремля котлованы повырыты,
здесь построят мечту не мою.
Реет в небе последняя летчица,
ей остался до пенсии год.
Жить не хочется, хочется, хочется,
камень точится, время идет.



СТИХОТВОРЕНИЯ К ЭМИЛИ МОРТИМЕР



Тебе — но голос музы темной...

А. Пушкин

I

Словно пятна на белой рубахе
проступали похмельные страхи,
да поглядывал косо таксист.
И химичил чего-то такое,
и почесывал ухо тугое,
и себе говорил я «окстись».

Ты славянскими бреднями бредишь,
ты домой непременно доедешь,
он не призрак, не смерти, никто.
Молчаливый работник приварка,
он по жизни из пятого парка,
обыватель, водитель авто.

Заклиная мятущийся разум,
зарекался я тополем, вязом,
овощным, продуктовым, — трясло, —
ослепительным небом навырост.
Бог не фраер, не выдаст, не выдаст.
И какое сегодня число?

Ничего-то три дня не узнает,
на четвертый в слезах опознает,
ну а юная мисс, между тем,
проезжая по острову в кэбе,
заприметит явление в небе:
кто-то в шашечках весь пролетел.

II

Усыпала платформу лузгой,
удушала духами «Кармен»,
на один вдохновляла другой
с перекрестною рифмой катрен.

Я боюсь, она скажет в конце:
своего ты стыдился лица,
как писал — изменялся в лице.
Так меняется у мертвеца.

То во образе дивного сна
Амстердам, и Стокгольм, и Брюссель.
То бессонница, Танька одна,
лесопарковой зоны газель.

Шутки ради носила манок,
поцелуй — говорила — сюда.
В коридоре бесился щенок,
но гулять не спешили с утра.

Да и дружба была хороша,
то не спички гремят в коробке —
то шуршит в коробке анаша
камышом на волшебной реке.

Удалось. И не надо му-му.
Сдачи тоже не надо. Сбылось.
Непостижное, в общем, уму.
Пролетевшее, в общем, насквозь.

III

Говори, не тушуйся, о главном:
о бретельке на тонком плече,
поведеньи замка своенравном,
заточенном под коврик ключе.

Дверь откроется — и на паркете,
растекаясь, рябит светотень,
на жестянке, на стоптанной кеде.
Лень прибраться и выбросить лень.

Ты не знала, как это по-русски.
На коленях держала словарь.
Чай вприкуску. На этой «прикуске»
осторожно, язык не сломай.

Воспаленные взгляды туземца.
Танцы-шманцы, бретелька, плечо.
Но не надо до самого сердца.
Осторожно, не поздно еще.

Будьте бдительны, юная леди.
Образумься, дитя пустырей.
На рассказ о счастливом билете
есть у Бога рассказ постарей.

Но, обнявшись над невским гранитом,
эти двое стоят дотемна.
И матрешка с пятном знаменитым
на Арбате приобретена.

IV

«Интурист», телеграф, жилой
дом по левую — Боже мой —
руку. Лестничный марш, ступень
за ступенью... Куда теперь?
Что нам лестничный марш поет?
То, что лестничный все пролет.
Это можно истолковать
в смысле «стоит ли тосковать?».

И еще. У Никитских врат,
сто на брата — и черт не брат,
под охраною всех властей
странный дом из одних гостей.
Здесь проездом томился Блок,
а на память — хоть шерсти клок.
Заключим его в медальон,
до отбитых краев дольем.

Боже правый, своим перстом
эти крыши пометь крестом,
аки крыши госпиталей.
В день назначенный пожалей.

V

Через сиваш моей памяти, через
кофе столовский и чай бочковой,
через по кругу запущенный херес
в дебрях черемухи у кольцевой,
«Баней» Толстого разбуженный эрос,
выбор профессии, путь роковой.

Тех еще виршей первейшую читку,
страшный народ — борода к бороде, —
слух напрягающий. Небо с овчинку,
сомнамбулический ход по воде.
Через погост раскусивших начинку.
Далее, как говорится, везде.

Знаешь, пока все носились со мною,
мне предносилось виденье твое.
Вот я на вороте пятна замою,
переменю торопливо белье.
Радуйся — ангел стоит за спиною!
Но почему опершись на копье?


Встреча 3 февраля
Лев Лосев


ЧЕЛОБИТНАЯ

О том, Государь, я смиренно прошу:
вели затопить мне по-белому баню,
с березовым веником Веню и Ваню
пошли — да оттерли бы эту паршу.

Иль собственной дланью своей, Государь,
сверши возлиянье на бел горюч камень,
чужую мерзячку от сердца отпарь,
да буду прощен, умилен и покаян.

Меня полотенцем суровым утри.
Я выйду. Стоит на пороге невеста
Любовь, из несдобного русского теста,
красавица с красным вареньем внутри.

Все гости пьяны офицерским вином,
над елками плавает месяц медовый.
Восток розовеет. Под нашим окном
Свистит соловей, подполковник бедовый.

Коня ординарец ведет в поводу.
Вот еду я, люден, оружен и конен.
Всемилостив Бог. Государь благосклонен.
Удача написана мне на роду.





ПОДПИСИ К ВИДЕННЫМ В ДЕТСТВЕ КАРТИНКАМ

(стихотворение - центр пятичастного цикла)

Штрих — слишком накренился этот бриг.
Разодран парус. Скалы слишком близки.
Мрак. Шторм. Ветр. Дождь. И слишком близко брег,
где водоросли, валуны и брызги.

Штрих — мрак. Штрих — шторм.
Штрих — дождь. Штрих — ветра вой.
Крут крен. Крут брег. Все скалы слишком круты.
Лишь крошечный кружочек световой —
иллюминатор кормовой каюты.

Там крошечный нам виден пассажир,
он словно ничего не замечает,
он пред собою книгу положил,
она лежит, и он ее читает.





ВАЛЕРИК

Иль башку с широких плеч

У татарина отсечь.


А.С.Пушкин


Вот ручка, не пишет, холера,
хоть голая баба на ней.
С приветом, братишка Валера,
ну, как там — даёшь трудодней?

Пока нас держали в Кабуле,
считай до конца января,
ребята на город тянули,
а я так считаю, что зря.

Конечно, чечмеки, мечети,
кино подходящего нет,
стоят, как надрочены, эти...
ну, как их... минет, не минет...

Трясутся на них "муэдзины"
не хуже твоих мандавох...
Зато шашлыки, магазины —
ну, нет, городишко не плох.

Отличные, кстати, базары.
Мы как с отделённым пойдём,
возьмём у барыги водяры
и блок сигарет с верблюдом;

и как они тянутся, тёзка,
кури хоть полпачки подряд.
Но тут началась переброска
дивизии нашей в Герат.

И надо же как не поперло —
с какой-то берданки, с говна,
водителю Эдику в горло
чечмек лупанул — и хана.

Машина крутнулась направо,
я влево подался, в кювет,
а тут косорылых орава,
втащили в кусты — и привет.

Фуражку, фуфайку забрали.
Ну, думаю, точка. Отжил.
Когда с меня кожу сдирали,
я сильно сначала блажил.

Ну, как там папаня и мама?
Пора. Отделённый кричит.
Отрубленный голос имама

Из красного уха торчит.







НЕТРЕЗВОСТЬ


«В левом углу, чуть правее... да-да,
где вместо елки стоит пустота,
рядом на полке портрет Соловьева
с дикою зарослью в области рта».
«Я ничего там не вижу такого
в области автора „Антихриста".


Свет бы включить — не видать ни черта!»
«Видишь, где Фрейда обложка тверда
рядом с приятными бреднями Юнга,
как бы проблескивает черта —
это стекает время, как слюнка
из приоткрытого спящего рта».

«Где ты набрался подобных химер?»
«В детстве, должно быть, когда, например,
нас обучали вальсу-бостону,
а приучили к музыке сфер».

«Вас научили мечтанью пустому,
а с алкоголем полегче бы, сэр!»

«Спирт задубелый со льдом и водой
перемешаю, и псевдосвятой
мне улыбнется в своем ледерине...»
«Не уходи, не... Куда ты? Постой!»
«Я уплываю на призрачной льдине,
руководимый незримой звездой».



Из цикла: «ПОДЛИННЫЙ ДЕНЬ ИЛИ ВОСПОМИНАНИЯ
О ХОЛОДНОЙ ПОГОДЕ»


***


...в «Костре» работал. В этом тусклом месте,
вдали от гонки и передовиц,
я встретил сто, а, может быть, и двести
прозрачных юношей, невзрачнейших девиц.
Простуженно протискиваясь в дверь,
они, не без нахального кокетства,
мне говорили: «Вот вам пара текстов».
Я в их глазах редактор был и зверь.
Прикрытые немыслимым рваньем,
они о тексте, как учил их Лотман,
судили как о чем-то очень плотном,
как о бетоне с арматурой в нем.
Все это были рыбки на меху
бессмыслицы, помноженной на вялость,
но мне порою эту чепуху
и вправду напечатать удавалось.

Стоял мороз. В Таврическом саду
закат был желт, и снег под ним был розов.
О чем они болтали на ходу,
подслушивал недремлющий Морозов,
тот самый, Павлик, сотворивший зло.
С фанерного портрета пионера
от холода оттрескалась фанера,
но было им тепло.

И время шло.
И подходило первое число.
И секретарь выписывал червонец.
И время шло, ни с кем не церемонясь,
и всех оно по кочкам разнесло.
Те в лагерном бараке чифирят,
те в Бронксе с тараканами воюют,
те в психбольнице кычат и кукуют,
и с обшлага сгоняют чертенят.


***

Покуда Мельпомена и Евтерпа
настраивали дудочки свои,
и дирижер выныривал, как нерпа,
из светлой оркестровой полыньи,
и дрейфовал на сцене, как на льдине,
пингвином принаряженный солист,
и бегала старушка-капельдинер
с листовками, как старый нигилист,
улавливая ухом труляля,
я в то же время погружался взглядом
в мерцающую груду хрусталя,
нависшую застывшим водопадом:
там умирал последний огонек,
и я его спасти уже не мог.

На сцене барин корчил мужика,
тряслась кулиса, лампочка мигала,
и музыка, как будто мы — зека,
командовала нами, помыкала,
на сцене дама руки изломала,
она в ушах производила звон,
она производила в душах шмон
и острые предметы изымала.

Послы, министры, генералитет
застыли в ложах. Смолкли разговоры.
Буфетчица читала «Алитет
уходит в горы». Снег. Уходит в горы.
Салфетка. Глетчер. Мраморный буфет.
Хрусталь — фужеры. Снежные заторы.
И льдинами украшенных конфет
с медведями пред ней лежали горы.
Как я любил холодные просторы
пустых фойе в начале января,
когда ревет сопрано: «Я твоя!» —
и солнце гладит бархатные шторы.

Там, за окном, в Михайловском саду
лишь снегири в суворовских мундирах,
два льва при них гуляют в командирах
с нашлепкой снега — здесь и на заду.
А дальше — заторошена Нева,
Карелия и Баренцева лужа,
откуда к нам приходит эта стужа,
что нашего основа естества.
Все, как задумал медный наш творец, —
у нас чем холоднее, тем интимней,
когда растаял Ледяной дворец,
мы навсегда другой воздвигли — Зимний.

И все же, откровенно говоря,
от оперного мерного прибоя
мне кажется порою с перепоя —
нужны России теплые моря!



ПОСВЯЩЕНИЕ

Смотри, смотри сюда скорей:
Над стаей круглых снегирей
Заря заходит с козырей –
Все красной масти.

О, если бы я только мог!
Но я не мог: торчит комок
В гортани, и не будет строк
О свойствах страсти.

А есть две жизни как одна.
Стоим с тобою у окна.
А что, не выпить ли вина?
Мне что-то зябко.

Мело весь месяц в феврале.
Свеча горела в шевроле.
И на червонном короле
Горела шапка.


ОДНОМУ РАСТЕНИЮ

Слишком витиевато и длинно,
мельтешит, неудобно для глаз.
Что-то слишком растительность, Нина,
распустилась в гостиной у нас.

Зелень вьющуюся, кривую,
торжествующую, кум королю,
я терплю ее, сосуществую,
не воюю я с ней, но люблю

толстомясое злое алоэ,
что колючками в воздух впилось.
Так и надо. Расти, удалое!
Протыкай этот воздух насквозь.

По-солдатски, мол, радо стараться,
грудь на бруствер — и враз вылезай.
Ты — хирург. Оперируй пространство,
пустоту из него вырезай.

Запускай колючки
в душу мою.
Я тебя с получки
коньяком полью.


* * *

Поэт есть перегной, в нем мертвые слова
сочатся, лопаясь, то щелочно, то кисло,
звук избавляется от смысла, а
аз, буки и т. д. обнажены, как числа,

улыбка тленная уста его свела,
и мысль последняя, как корешок, повисла.
Потом личинка лярвочку прогрызла,
бактерия дите произвела.

Поэт есть перегной.
В нем все пути зерна,
то дождик мочит их, то солнце прогревает.

Потом идет зима
и белой пеленой
пустое поле покрывает.


БЕЗ НАЗВАНИЯ

Родной мой город безымян,
всегда висит над ним туман
в цвет молока снятого.
Назвать стесняются уста
трижды предавшего Христа
и все-таки святого.

Как называется страна?
Дались вам эти имена!
Я из страны, товарищ,
где нет дорог, ведущих в Рим,
где в небе дым нерастворим
и где снежок нетающ.


НОСТАЛЬГИЯ ПО ДИВАНУ

Осетринка с хренком уплыла
вниз по батюшке, по пищеводу.
Волосатая пасть уплела
винегрет, принялась за зевоту
с ароматцем лучка да вина,
да с цитатами из Ильина.

Милой родины мягкий диван!
Это я, твой Илюша Обломов.
Где Захар, что меня одевал?
Вижу рожи райкомов, обкомов
образины, и нету лютей,
чем из бывших дворовых людей.

Это рыбка с душком тянет вниз.
Тяжкий сон. Если что мне и снится,
то не детства святой парадиз,
а в кровавой телеге возница
да бессвязная речь палача,
да с цитатами из Ильича.

Не в коня, что ли, времени корм,
милый Штольц. Только нету и Штольца,
комсомольца эпохи реформ,
всем всегда помогать добровольца.
Лишь воюют один на один
за окошком Ильич и Ильин.

Где диван? Кем он нынче примят?
Где пирог, извините, с вязигой?
Где сиреней ночной аромат?
Где кисейная барышня с книгой?

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

В тусклом зеркале друг-собутыльник,
не хочу я глядеть ни на что.
Я в урыльник роняю будильник.
Разбуди меня лет через сто.


ПОЧЕРК ДОСТОЕВСКОГО

С детских лет отличался от прочих
Достоевского бешеный почерк —
бился, дёргался, брызгался, пёр
за поля. Посмотрите-ка письма
с обличеньем цезаропапизма,
нигилизма, еврейских афёр,
англичан, кредиторов, поляков —
частокол восклицательных знаков!!!
Не чернила, а чернозём,
а под почвой, в подпочвенной черни
запятых извиваются черви
и как будто бы пена на всём.

Как заметил со вздохом графолог,
нагулявший немецкий жирок,
книги рвутся и падают с полок,
оттого что уж слишком широк
этот почерк больной, allzu russisch...

Ну, а что тут поделать — не сузишь.


***

Город тянется вверх, расползается, строится.
Здесь было небо, а нынче кирпич и стекло.
Знать и тебе, здоровому, не поздоровится,
хватишься времени – нет его, истекло.

Выйдешь под утро в ванную с мутными зенками,
кран повернёшь – оттуда хлынет поток
воплей, проклятий, угроз, а в зеркале
страшно оскалится огненнооокий пророк.



«ПОДУМАЕШЬ, ТОЖЕ РАБОТА!»

Поэтом быть приятно и легко,
пусть легкие черны от никотина.
Пока все трудятся, поэт, скотина,
небесное лакает молоко.

Все «муки слова» — ложь для простаков,
чтоб избежать в милицию привода.
Бездельная, беспечная свобода —
ловленье слов, писание стихов.

Поэт чирикать в книжках записных
готов, как свиноматка к опоросу.
А умирают рано те из них,
кто знает труд и втайне пишет прозу.


КВАРТИРА

Мне приснилась квартира окном на дворец и Неву,
на иглу золотую, что присниться могла б наркоману.
Мне сначала приснилось: я в этой квартире живу.
Но потом мне приснилось, что мне это не по карману.

Мне приснилось (со злобой), что здесь будет жить
вор-чиновник, придворная чeлядь, бандитская нелюдь
иль попсовая тварь. Мне приснилось: пора уходить.
Но потом мне приснилось, что можно ведь сон переделать.

И тогда в этом сне я снова протопал к окну
и увидел внизу облака, купола золотые и шпили,
и тогда в этом сне мне приснилось, что здесь и усну,
потому что так высоко, а лифта еще не пустили.



В КЛИНИКЕ

Мне доктор что-то бормотал про почку
и прятал взгляд. Мне было жаль врача.
Я думал: жизнь прорвала оболочку
и потекла, легка и горяча.

Диплом на стенке. Врач. Его неловкость.
Косой рецепт строчащая рука.
A я дивился: о, какая легкость,
как оказалась эта весть легка!

Где демоны, что век за мной гонялись?
Я новым, легким воздухом дышу.
Сейчас пойду, и кровь сдам на анализ,
и эти строчки кровью подпишу.


Встреча 28 января
Дмитрий Александрович Пригов


КУЛИКОВО ПОЛЕ


Вот всех я по местам расставил
Вот этих справа я поставил
Вот этих слева я поставил
Всех прочих на потом оставил
Поляков на потом оставил
Французов на потом оставил
И немцев на потом оставил
Вот ангелов своих наставил
И сверху воронов поставил
И прочих птиц вверху поставил
А снизу поле предоставил
Для битвы поле предоставил
Его деревьями уставил
Дубами-елями уставил
Кустами кое-где обставил
Травою мягкой застелил
Букашкой мелкой населил
Пусть будет все, как я представил
Пусть все живут, как я заставил
Пусть все умрут, как я заставил
Так победят сегодня русские
Ведь неплохие парни русские
И девки неплохие русские
Они страдали много, русские
Терпели ужасы нерусские
Так победят сегодня русские


Что будет здесь, коль уж сейчас
Земля крошится уж сейчас
И небо пыльно уж сейчас
Породы рушатся подземные
И воды мечутся подземные
И твари мечутся подземные
И люди бегают наземные
Туда-сюда бегут приземные
И птицы поднялись надземные
Все птицы-вороны надземные

А все ж татары поприятней
И имена их поприятней
И голоса их поприятней
Да и повадка поприятней
Хоть русские и поопрятней
А все ж татары поприятней

Так пусть татары победят
Отсюда все мне будет видно
Татары, значит, победят
А впрочем – завтра будет видно.



* * *

Я всю жизнь свою провел в мытье посуды
И в сложении возвышенных стихов
Мудрость жизненная вся моя отсюда
Оттого и нрав мой тверд и несуров

Вот течет вода – ее я постигаю
За окном внизу – народ и власть
Что не нравится – я просто отменяю
А что нравится – оно вокруг и есть


* * *

Выходит слесарь в зимний двор
Глядит: а двор уже весенний
Вот так же как и он теперь -
Был школьник, а теперь он - слесарь

А дальше больше - дальше смерть
А перед тем - преклонный возраст
А перед тем, а перед тем
А перед тем - как есть он, слесарь


* * *

Какой характер переменчивый у волка -
Сначала он, я помню, был вредитель
Стал санитаром леса ненадолго
И вот опять - тот самый же вредитель

Так человек - предатель и вредитель
Потом попутчик, временный приятель
Потом опять - предатель и вредитель
Потом опять - вредитель и предатель


* * *

Нам нет прямой причины умирать
Да, но и жить нам нет прямого смысла
Отчизна лишь исполненная смысла
Положит нам - где жить, где умирать

Но лишь до той поры, где Бог вступает
Отчизну он рукой отодвигает
И жить как умирать нам полагает
Не положив вчистую умирать

* * *

Наша жизнь кончается
Вон у того столба
А ваша где кончается?
Ах, ваша навсегда
Поздравляем с вашей жизнью!
Как прекрасна ваша жизнь!
А как прекрасна - мы не знаем
Поскольку наша кончилась уже



* * *

Изнемогая изнемог
Он от картины внешней жизни
Но он подумал: дал ведь Бог
Картину внутренней нам жизни

Она прозрачна и чиста
Картина внутренней нам жизни
Он заглянул - но внешней жизни
Отображенье он увидел


ИЗ ЦИКЛА «АПОФЕОЗ МИЛИЦАНЕРА» (1978)

***

Когда здесь на посту стоит Милицанер
Ему до Внуково простор весь открывается
На Запад и Восток глядит Милицанер
И пустота за ними открывается
И центр, где стоит Милицанер —
Взляд на него отвсюду открывается
Отвсюду виден Милиционер
С Востока виден Милиционер
И с Юга виден Милиционер
И с моря виден Милиционер
И с неба виден Милиционер
И с-под земли...
да он и не скрывается

* * *

Нет, он не сам собой явился
Но его образ жил как ген
И в исторический момент
В Милицанера воплотился

О, древний корень в нем какой!
От дней сплошного Сотворенья
Через Платоновы прозренья
До наших Величавых дней


* * *

Милицанер гуляет в парке
Осенней позднею порой
И над покрытой головой
Входной бледнеет небо аркой

И будущее так неложно
Является среди аллей
Когда его исчезнет должност
Среди осмысленных людей

Когда мундир не нужен будет
Ни кобура, ни револьвер
И станут братия все люди
И каждый - Милиционер



* * *

В буфете Дома Литераторов
Пьет пиво Милиционер
Пьет на обычный свой манер,
Не видя даже литераторов

Они же смотрят на него.
Вокруг него светло и пусто,
И все их разные искусства
При нем не значат ничего

Он представляет собой Жизнь,
Явившуюся в форме Долга.
Жизнь кратка, а Искусство долго.
И в схватке побеждает Жизнь.

* * *

Звезда стоит на небе чистом
За нею - тьма, пред нею - сонм
И время ходит колесом
Преобразованное в числа

Сквозь воронку вниз стекает
В тот центр единицы мер
Где на посту Милицанер
Стоит и глаза не спускает


* * *

Нет, он совсем не офицер
Не в бранных подвигах лучистых
Но он простой Милицанер
Гражданственности Гений Чистый

Когда проснулась и взошла
В людях гражданственности сила
То от природности она
Милицанером оградилась
И это камень на котором
Закон противопоставлен Силе

* * *

Пока он на посту стоял,
Здесь вымахало поле маков,
Но потому здесь поле маков,
Что там он на посту стоял
Когда же он, Милицанер,
В свободный день с утра проснется,
То в поле выйдет и цветка
Он ласково крылом коснется.

ИЗ ЦИКЛА «ОН» (1978)


* * *


Он через левое плечо
Взглянул - себя лисой увидел
И через правое плечо
Взглянул - себя совой увидел

Он весь напрягся и опять
Себя самим собой увидел
И ускакали они в лес
Он сам же в городе остался


***

Он вспомнил о дальнем но главном
О родине вспомнил своей
Привиделись свет и пространство
И блики знакомых людей

Он двинулся в том направленьи
И в стенку ударился лбом
И это родство и знакомство
С тех пор узнает он в любом


* * *

Вот могут, скажем ли, литовцы
Латышцы разные, эстонцы
Россию как родную мать
Глубоко в сердце воспринять
Чтобы любовь была большая?

Конечно, могут, кто мешает...



ТЕРРОРИЗМ С ЧЕЛОВЕЧЕСКИМ ЛИЦОМ

* * *

Женщина в метро меня лягнула
Ну, пихаться - там куда ни шло
Здесь же она явно перегнула
Палку, и все дело перешло
В ранг ненужно-личных отношений
Я, естественно, в ответ лягнул
Но и тут же попросил прощенья -
Просто я как личность выше был

* * *

Вот бронзовый, Пушкин, и глупый стоишь
А был уж как хитрый ты очень
А я вот живой, между прочим
А я вот по улице Горького
Гуляю и думаю: Ишь!
Забрался на цоколь гранитный
Поэзией руководишь!
А вот как ужасную бомбу
На город Москву опустить
Погибнут тут все до единого
И некем руководить


* * *

На Западе террористы убивают людей
Либо из-за денег, либо из-за возвышенных идей

А у нас если и склонятся к такому -
Так по простой человеческой обиде или по злопамятству какому

Без всяких там денег, не прикидываясь борцом
И это будет терроризм с человеческим лицом



* * *


Человек сначала белый
Но под солнцем моментально -
Красный, после вовсе - черный
То же в плане социальном


Так законы человечьи
И природные законы
Вовсе не в противоречьи
А в согласии законном



* * *

Когда пройдут года и ныне дикий
Народ забудет многие дела
Страх обо мне пройдет по всей Руси великой
Ведь что писал! - Но правда ведь была!
То, что писал
Черт-те что писал
И страх какой
И правда ведь была
И страх пройдет по всей Руси великой
Встреча 21 января
Лев Рубинштейн
Я ЗДЕСЬ



1.

Итак, я здесь!



2.

И вот...



3.

И вот я здесь...



4.

(Откуда ты? Тебя уже не ждали...)



5.

И вот...



6.

И вот я здесь! Как можно описать те чувства...



7.

...те ощущенья...



8.

...те чувства...



9.

(Тебя и не узнать: похорошел, поправился, окреп, на человека...



10.

...похож)



11.

Итак...



12.

Итак, я здесь! Что может быть прекрасней того волшебного...



13.

...Что может быть волшебней...



14.

...того прекрасного...



15.

(И голова как будто бы прошла, и легче дышится, и вообще



16.

полегче)



17.

И вот...



18.

И вот я здесь! Другого уголка...



19.

...такого...



20.

Такого уголка...



21.

другого...



22.

(Ну вот – теперь совсем другое дело. А то я, честно говоря, подумал, что если так, то лучше бы и вовсе не начинать)



23.

Итак...



24.

Итак, я здесь! Да мог ли и мечтать еще недавно...



25.

Могло ли и присниться...



26.

...еще вчера...



27.

(Простым четырехкратным повтореньем)



28.

И вот...



29.

И вот я здесь! Невероятно, но...



30.

Не верится...



31.

...однако...



32.

(Трещат остатки бедного огня)



33.

Итак...



34.

Итак, я здесь! Не буду утомлять...



35.

...Не стану утомлять...



36.

...тебя...



37.

...тебя, читатель...



38.

54 года, сотрудник планового отдела НИИ.



39.

Замужем второй раз.



40.

Имеет взрослого сына от первого брака.



41.

Подтянута, моложава.



42.

Любит петь и играет на гитаре – "для себя".



43.

Примерно в 14.30 возвращалась на работу после обеденного перерыва...



44.

(И вот...)



45.

39 лет, водитель такси.



46.

В молодости занимался тяжелой атлетикой, потом бросил.



47.

Женат.



48.

Двое детей – Денис (14 лет) и Лада (9 лет).



49.

Примерно в 14.30 принял машину у сменщика и направился в сторону Домодедова...



50.

(Итак...)



51.

24 года, воспитательница детского сада.



52.

Рост 170-172 см.



53.

Миловидна, немного склонна к полноте.



54.

Живет вместе с родителями.



55.

Не замужем, но, кажется, имеет постоянного друга.



56.

Примерно в 14.30 стояла на остановке трамвая около Рижского вокзала...



57.

(И вот...)



58.

51 год, артист драматического театра.



59.

Три года тому назад перенес обширный инфаркт.



60.

В театре используется, в основном, в неглавных ролях.



61.

Примерно в 14.30 после окончания репетиции вышел из театра и решил пройтись пешком пару остановок...



62.

(Итак...)



63.

Короче говоря, все вместе должно быть предельно легким, почти прозрачным, едва уловимым.



64.

Может быть, что-то вроде радуги.



65.

А вот описание дома может начинаться с чего угодно.



66.

Хотя бы с цвета крыши.



67.

Или с какого-нибудь растения.



68.

Например, старая ветла у забора.



69.

Или что-то вроде того, как будто бы думаешь, что всего лишь притворяешься спящим, а спишь-то на самом деле.



70.

Или как будто бы кто-то невидимый подкрадется сзади, положит руки тебе на плечи и засмеется таким знакомым смехом, что и слез не сдержать.



71.

Или представьте себе, что вы в постоянном предчувствии какой-то неведомой катастрофы.



72.

И, очевидно, именно поэтому вы инстинктивно сопротивляетесь любым жизненным переменам.



73.

"Ну не могу же я каждый божий день пришивать тебе этот проклятый хлястик!"



74.

(Бросает пальто на пол и вдруг начинает рыдать)



75.

Но мы-то отлично понимаем, что дело тут вовсе не в хлястике.



76.

Или представь себе, что ты ждал этой минуты всю свою жизнь.



77.

И вот ты с трепетом отворяешь заветную дверь...



78.

Т. е. это что-то вроде закрученного в тугую спираль "прощай навеки".



79.

Это понятно?



80.

Итак, я здесь!



81.

...я здесь! Не стану утомлять тебя, читатель, описаниями тягот дороги...



82.

...описаниями тягот дороги, случайных попутчиков, одни из которых были, впрочем, весьма милы, про других же и вспоминать не хочется...



83.

...про других же и вспоминать не хочется, того вполне объяснимого

волнения и нетерпения, усиливающихся по мере приближения к заветной цели...



84.

...волнения и нетерпения, усиливающихся по мере приближения к заветной цели, многого другого...



85.

...многого другого. И вот уже становятся едва различимыми, растворяясь в утреннем тумане, ночные видения...



86.

...ночные видения, и вот уже мчится звонкоголосая ватага мальчишек по косогору прямо к реке...



87.

...прямо к реке, и уже проносятся мимо рейнские холмы, замки, виноградники...



88.

...замки, виноградники, и уже становятся такими бесконечно далекими и треснутая чашка, и пыльное чучело белки, и стеклянный шарик, и скомканная бумага...



89.

...и стеклянный шарик, и скомканная бумага, и нет уже никакого смысла ударять по барабану, который все равно не отзовется, потому что он мертв...



90.

...не отзовется, потому что он мертв, и вот трещат остатки бедного огня...



91.

...трещат остатки бедного огня, но ход вещей не может быть нарушен...



92.

...не может быть нарушен, уходим врозь...



93.

Уходим врозь, не забывай меня.



94.

Уходим врозь, не забывай меня.



95.

Уходим врозь, не забывай меня.



96.

Уходим врозь, не забывай меня...








Встреча 21 января
Лев Рубинштейн
Лев Рубинштейн читает свои стихи

Я ЗДЕСЬ




1.

Итак, я здесь!



2.

И вот...



3.

И вот я здесь...



4.

(Откуда ты? Тебя уже не ждали...)



5.

И вот...



6.

И вот я здесь! Как можно описать те чувства...



7.

...те ощущенья...



8.

...те чувства...



9.

(Тебя и не узнать: похорошел, поправился, окреп, на человека...



10.

...похож)



11.

Итак...



12.

Итак, я здесь! Что может быть прекрасней того волшебного...



13.

...Что может быть волшебней...



14.

...того прекрасного...



15.

(И голова как будто бы прошла, и легче дышится, и вообще



16.

полегче)



17.

И вот...



18.

И вот я здесь! Другого уголка...



19.

...такого...



20.

Такого уголка...



21.

другого...



22.

(Ну вот – теперь совсем другое дело. А то я, честно говоря, подумал, что если так, то лучше бы и вовсе не начинать)



23.

Итак...



24.

Итак, я здесь! Да мог ли и мечтать еще недавно...



25.

Могло ли и присниться...



26.

...еще вчера...



27.

(Простым четырехкратным повтореньем)



28.

И вот...



29.

И вот я здесь! Невероятно, но...



30.

Не верится...



31.

...однако...



32.

(Трещат остатки бедного огня)



33.

Итак...



34.

Итак, я здесь! Не буду утомлять...



35.

...Не стану утомлять...



36.

...тебя...



37.

...тебя, читатель...



38.

54 года, сотрудник планового отдела НИИ.



39.

Замужем второй раз.



40.

Имеет взрослого сына от первого брака.



41.

Подтянута, моложава.



42.

Любит петь и играет на гитаре – "для себя".



43.

Примерно в 14.30 возвращалась на работу после обеденного перерыва...



44.

(И вот...)



45.

39 лет, водитель такси.



46.

В молодости занимался тяжелой атлетикой, потом бросил.



47.

Женат.



48.

Двое детей – Денис (14 лет) и Лада (9 лет).



49.

Примерно в 14.30 принял машину у сменщика и направился в сторону Домодедова...



50.

(Итак...)



51.

24 года, воспитательница детского сада.



52.

Рост 170-172 см.



53.

Миловидна, немного склонна к полноте.



54.

Живет вместе с родителями.



55.

Не замужем, но, кажется, имеет постоянного друга.



56.

Примерно в 14.30 стояла на остановке трамвая около Рижского вокзала...



57.

(И вот...)



58.

51 год, артист драматического театра.



59.

Три года тому назад перенес обширный инфаркт.



60.

В театре используется, в основном, в неглавных ролях.



61.

Примерно в 14.30 после окончания репетиции вышел из театра и решил пройтись пешком пару остановок...



62.

(Итак...)



63.

Короче говоря, все вместе должно быть предельно легким, почти прозрачным, едва уловимым.



64.

Может быть, что-то вроде радуги.



65.

А вот описание дома может начинаться с чего угодно.



66.

Хотя бы с цвета крыши.



67.

Или с какого-нибудь растения.



68.

Например, старая ветла у забора.



69.

Или что-то вроде того, как будто бы думаешь, что всего лишь притворяешься спящим, а спишь-то на самом деле.



70.

Или как будто бы кто-то невидимый подкрадется сзади, положит руки тебе на плечи и засмеется таким знакомым смехом, что и слез не сдержать.



71.

Или представьте себе, что вы в постоянном предчувствии какой-то неведомой катастрофы.



72.

И, очевидно, именно поэтому вы инстинктивно сопротивляетесь любым жизненным переменам.



73.

"Ну не могу же я каждый божий день пришивать тебе этот проклятый хлястик!"



74.

(Бросает пальто на пол и вдруг начинает рыдать)



75.

Но мы-то отлично понимаем, что дело тут вовсе не в хлястике.



76.

Или представь себе, что ты ждал этой минуты всю свою жизнь.



77.

И вот ты с трепетом отворяешь заветную дверь...



78.

Т. е. это что-то вроде закрученного в тугую спираль "прощай навеки".



79.

Это понятно?



80.

Итак, я здесь!



81.

...я здесь! Не стану утомлять тебя, читатель, описаниями тягот дороги...



82.

...описаниями тягот дороги, случайных попутчиков, одни из которых были, впрочем, весьма милы, про других же и вспоминать не хочется...



83.

...про других же и вспоминать не хочется, того вполне объяснимого

волнения и нетерпения, усиливающихся по мере приближения к заветной цели...



84.

...волнения и нетерпения, усиливающихся по мере приближения к заветной цели, многого другого...



85.

...многого другого. И вот уже становятся едва различимыми, растворяясь в утреннем тумане, ночные видения...



86.

...ночные видения, и вот уже мчится звонкоголосая ватага мальчишек по косогору прямо к реке...



87.

...прямо к реке, и уже проносятся мимо рейнские холмы, замки, виноградники...



88.

...замки, виноградники, и уже становятся такими бесконечно далекими и треснутая чашка, и пыльное чучело белки, и стеклянный шарик, и скомканная бумага...



89.

...и стеклянный шарик, и скомканная бумага, и нет уже никакого смысла ударять по барабану, который все равно не отзовется, потому что он мертв...



90.

...не отзовется, потому что он мертв, и вот трещат остатки бедного огня...



91.

...трещат остатки бедного огня, но ход вещей не может быть нарушен...



92.

...не может быть нарушен, уходим врозь...



93.

Уходим врозь, не забывай меня.



94.

Уходим врозь, не забывай меня.



95.

Уходим врозь, не забывай меня.



96.

Уходим врозь, не забывай меня...





ТО ОДНО, ТО ДРУГОЕ

То одно.
То другое.
То третье
А тут еще что-нибудь.

То слишком точно.
То чересчур приблизительно.
То вообще ни то, ни се.
А тут еще и через плечо заглядывают.

То чересчур пространно.
То слишком лаконично.
То вовсе как-то не так.
А тут еще и зовут куда-то.

То чересчур ярко.
То слишком сумрачно.
То не поймешь как.
А тут еще изволь
постоянно
соответствовать.

То сил нету двигаться.
То невозможно остановиться.
То обувь пыльная.
А тут еще берутся
рассуждать и такое
несут...

То нет сил продраться
дальше оглавления.
То приходится
терпеть неизвестно
зачем.
То бумагой порежешься.
А тут еще и пихают
со всех сторон.

То забудешь, о чем думал все утро.
То невозможно удержаться от сентенций типа: "У поэта
между строк то же, что и между ног".
То захворает кто-нибудь.
А тут еще и неуверенность одолевает...

То система собственных представлений вызывает лишь
досаду.
То личный опыт покажется таким ничтожным.
То воронье кричит над опустелыми пашнями.
А тут еще и в зеркало нечаянно посмотришь...

То случайное воспоминание щемяще отзовется в душе.
То пеплом все вокруг засыпано.
То так запрячут, что не найдешь никогда.
А тут еще и вон что творится...

То тяготит собственное молчание.
То такое ощущение, что наговорено на несколько лет
вперед.
То вдруг забудешь о несказанной прелести данного
момента.
А тут еще и полная неизвестность...

То призраки во тьме снуют и нам сулят тревогу.
То другие какие-нибудь странности.
То угасают надежды прямо посреди пути.
А тут еще и не разобрать ничего...

То утекает ртутный шарик навстречу пасмурной судьбе.
То преследует по пятам одно лишь тяжкое воспоминание.
То упорно ускользает главный смысл.
А тут еще и природа не терпит пустоты...

То Восток розовеет.
То Запад догорает.
То дневные заботы.
А тут еще и время какое-то такое...

То простираются просторы.
То не видно ни зги.
То на сердце туман.
А тут еще и все понять надо...

То о веселии вопреки всему.
То о понятном и непонятном.
То о том, как смириться с дребезжаньем угасающих надежд.
А тут еще и не успеваешь ничего...

То о заметном падении энтузиазма в наших рядах.
То о возможности избавления от пагубной привычки все
называть.
То об уместности именно такого взгляда на вещи.
А тут еще сиди думай, что можно, что нельзя...

То радуюсь неизвестно чему.
То тревожусь неизвестно о чем.
То неизвестно к чему влечет.
А тут еще и всякие разговоры...

То золота неосторожный вид.
То треснувшая вдоль себя завеса.
То вдруг ляпнут что-нибудь, не подумав.
А тут еще и жди, пока обратятся...

То бытия стреноженная прыть.
То всякого кивка свое значенье.
То сознанье начинает дребезжать.
А тут еще и не дозовешься никого...

То память в каждой складке древесины.
То зелья приворотного глоток.
То с местами какая-нибудь путаница.
А тут еще и слышать ведь ничего не хотят...

То образ вечности подвижный.
То ждут у самого порога.
То титаническая попытка очнуться.
А тут еще и то, что нельзя увидеть,
представится однажды...

То памяти склоненное чело.
То завтрашнего полдня перебежчик.
То как навалятся, как пригнут к земле.
А тут еще и всем все объясняй...

То ветра ночного простуженное дыханье.
То пузыри земли у всех на языке.
То наивно рассчитываешь преодолеть все это наиболее
привычным способом.
А тут еще и эти...

То явное преобладание одного начала над другим.
То общее, что может только присниться.
То ждут не дождутся, чтобы уличить в противоречии.
А тут еще и какая-то совершенно непонятная реакция...

То описание каждого из бесконечного множества
вариантов.
То ожидание событий, не имеющих аналога ни в одной из
мифологий.
То мы с тобой не знаем, что друг с другом.
А тут еще и то, что было, покажется, что не было...

То пасмурное утро после бессонной ночи.
То невозможно охватить все существующее.
То непреодолима тоска по вековечному.
А тут еще то, чего не было, покажется, что было...

То еще один очередной пункт в реестре переживаний.
То вдруг обнаруживается разные вещи, и неизвестно
что с ними делать.
То терпи неизвестно за что.
А тут еще и не развернуться по-настоящему...

То тяготы и тревоги.
То надежды и утешения.
То небо над Аустерлицем.
А тут еще и решение какое-нибудь подоспеет...

То клейкие листочки.
То сопоставь каждое с последующим и предыдущим.
То становится совершенно ясно, что бесконечно это
продолжаться не может.
А тут еще и конца не видно...





Встреча 14 января
Алексей Парщиков


СОМ


Нам кажется: в воде он вырыт, как траншея.
Всплывая, над собой он выпятит волну.
Сознание и плоть сжимаются теснее.
Он весь, как чёрный ход из спальни на Луну.

А руку окунёшь - в подводных переулках
с тобой заговорят, гадая по руке.
Царь-рыба на песке барахтается гулко,
и стынет, словно ключ в густеющем замке.


ЭЛЕГИЯ

О, как чистокровен под утро гранитный карьер
в тот час, когда я вдоль реки совершаю прогулки,
когда после игрищ ночных вылезают наверх
из трудного омута жаб расписные шкатулки.

И гроздьями брошек прекрасных набиты битком
их вечнозелёные, нервные, склизкие шкуры.
Какие шедевры дрожали под их языком?
Наверное, к ним за советом ходили авгуры.

Их яблок зеркальных пугает трескучий разлом,
и ядерной кажется всплеска цветная корона,
но любят, когда колосится вода за веслом,
и сохнет кустарник в сливовом зловонье затона.

В девичестве – вяжут, в замужестве – ходят с икрой;
вдруг насмерть сразятся, и снова уляжется шорох.
А то, как у Данта, во льду замерзают зимой,
а то, как у Чехова, ночь проведут в разговорах.



ЗЕМЛЕТРЯСЕНИЕ В БУХТЕ Цэ
Евгению Дыбскому

Утром обрушилась палатка на
меня, и я ощутил: ландшафт
передернулся, как хохлаткина
голова.

Под ногой пресмыкался песок,
таз с водой перелетел меня наискосок,
переступил меня мой сапог,
другой - примеряла степь,
тошнило меня, так что я ослеп,
где витала та мысленная опора,
вокруг которой меня мотало?

Из-за горизонта блеснул неизвестный город
и его не стало.

Я увидел - двое лежат в лощине
на рыхлой тине в тине,
лопатки сильные у мужчины,
у нее - коралловые ступни,
с кузнечиком схожи они сообща,
который сидит в золотистой яме,
он в ней времена заблуждал, трепеща,
энергия расходилась кругами.
Кузнечик с женскими ногами.

Отвернувшись, я ждал. Цепенели пески.
Ржавели расцепленные товарняки.
Облака крутились, как желваки,
шла чистая сила в прибрежной зоне,
и снова рвала себя на куски
мантия Европы, - м.б., Полоний
за ней укрывался? - шарах! - укол!

Где я? А на месте лощины - холм.

Земля - конусообразна
и оставлена на острие,
острие скользит по змее,
надежда напрасна.
Товарняки, словно скорость набирая,
на месте приплясывали в тупике,
а две молекулярных двойных спирали
в людей играли невдалеке.

Пошел я в сторону от
самозабвенной четы,
но через несколько сот
метров поймал я трепет,
достигшей моей пяты,
и вспомнилось слово rabbit,
И от чарующего трепетания
лучилась, будто кино,
утраченная среда обитания,
звенело утраченное звено
между нами и низшими:
трепетал Грозный,
примиряя Ламарка с ящерами,
трепетал воздух,
примиряя нас с вакуумом,
Аввакума с Никоном,
валуны, словно клапаны,
трепетали. Как монокино
проламывается в стерео,
в трепете аппарата
новая координата
нашаривала утерянное.
Открылись дороги зрения
запутанные, как грибницы,
я достиг изменения,
насколько мог измениться.
Я мог бы слямзить Америку -
бык с головой овальной,
а мог бы стать искрой беленькой
меж молотом и наковальней.
Открылись такие ножницы
меж временем и пространством,
что я превзошел возможности
всякого самозванства, -
смыкая собой предметы,
я стал средой обитания
зрения всей планеты.
Трепетание, трепетание...


На бледных холмах азовья
лучились мои кумиры,
с "Мукой Музы" во взоре
трепетали в зазоре
мира и антимира.
Подруги и педагоги,
они псалмы бормотали,
тренеры буги-вуги,
гортани их трепетали:
"Распадутся печати,
вспыхнут наши кровати,
птица окликнет трижды,
останемся неподвижны,
как под новокаином
на хрупкой игле,
Господи, помоги нам
устоять на земле".

Моречко - паутинка,
ходящая на иголках,
немножечко поутихло,
капельку поумолкло.

И хорда зрения мне протянула
вновь ту трепещущую чету,
уже совпадающую с тенью стула,
качающегося на свету
лампы, забарматывающейся от ветра...

А когда рассеялись чары,
толчки улеглись и циклон утих,
я снова увидел их -
бредущую немолодую пару,
то ли боги неканонические,
то ли таблицы анатомические...

Ветер выгнул весла из их брезентовых брюк
и отплыл на юг.


ИЗ ГОРОДА

Как вариант унижает свой вид предыдущий,
эти холмы заслоняют чем ближе, тем гуще
столик в тени, где мое заглядение пьет
кофе, не зная, какие толпятся попытки
перемахнуть мурашиную бритву открытки -
через сетчатку и - за элеватор и порт.

Раньше, чем выйти из города, я бы хотел
выбрать в округе не хмелем рогатую точку,
но чтобы разом увидеть дворец и костел,
дом на Андреевском спуске и поодиночке -
всех; чтоб гостиница свежая глазу была,
дух мой на время к себе, как пинцетом, брала.

Шкаф платяной отворяет свои караул-створки,
валятся шмотки, их души в ушке у иголки
давятся - шубы грызутся и душат пиджак,
фауна поз человечьих - другдружкина пища! -
воет буран барахла; я покину жилище,
город тряпичный затягивая, как рюкзак.


Глаз открываю - будильник зарос коноплей,
в мухе точнейшей удвоен холодный шурупчик,
на полировке в холодном огне переплет
книги святой, забываю очнуться, мой копчик
весь в ассирийских династиях, как бигуди;
я над собою маячу: встань и ходи!

Я надеваю пиджак с донжуанским подгоном,
золотовекая лень ноготком, не глаголом
сразу отводит мне место в предметном ряду:
крылышком пыли и жгутиком между сосисок,
чем бы еще? - я бы кальцием в веточке высох,
тоже мне, бегство, - слабея пружиной в меду!

Тотчас в районе, чья слава была от садов,
где под горой накопились отстойные тыщи,
переварили преграду две черных грязищи -
жижа грунтовая с мутью закисших прудов,
смесь шевельнулась и выбросила пузыри,
села гора парашютом, вдохнувшим земли.

Грязь подбирает крупицу, столбы, человека,
можно идти, если только подошвами кверху,
был ли здесь город великий? - он был, но иссяк.
Дух созидания разве летает над грязью?
Как завещание гоголевское - с боязни
вспомнить себя под землей - начинается всяк
перед лавиной, но ты, растворительница
брачных колец и бубнилка своих воплощений,
хочешь - в любом из бегущих (по белому щебню
к речке, на лодках и вплавь) ты найдешь близнеца,
чтобы спастись. Ты бежишь по веранде витой.
Ты же актриса, ты можешь быть городом, стой!


СЦЕНА ИЗ СПЕКТАКЛЯ


Когда, бальзамируясь гримом, ты, полуодетая,
думаешь, как взорвать этот театр подпольный,
больше всего раздражает лампа дневного света
и самопал тяжелый, почему-то двуствольный.

Плащ надеваешь военный - чтоб тебя не узнали, -
палевый, с капюшоном, а нужно- обычный, черный;
скользнет стеклянною глыбой удивление в зале:
нету тебя на сцене - это всего запрещенней!

Убитая шприцем в затылок, лежишь в хвощах заморозки -
играешь ты до бесчувствия! - и знаешь: твоя отвага
для подростков - снотворна, потому что нега -
первая бесконечность, как запах земли в прическе.

Актеры движутся дальше, будто твоя причуда -
не от мира сего - так и должно быть в пьесе!
Твой голос целует с последних кресел пьянчуга,
отталкиваясь, взлетая, сыплясь, как снег на рельсы...


ЖУЖЕЛКА

Находим ее на любых путях
пересмешницей перелива,
букетом груш, замерзших в когтях
температурного срыва.

И сняли свет с нее, как персты,
и убедились: парит
жужелка между шести
направлений, молитв,

сказанных в ледовитый сезон
сгоряча, а теперь
она вымогает из нас закон
подобья своих петель.

И контур блуждает ее свиреп,
йодистая кайма,
отверстий хватило бы на свирель,
но для звука - тюрьма!

Точнее, гуляка, свисти, обходя
сей безъязыкий зев,
он бульбы и пики вперил в тебя,
теряющего рельеф!

Так искривляет бутылку вино
не выпитое, когда
застолье взмывает, сцепясь винтом,
и путает провода.

Казалось, твари всея земли
глотнули один крючок,
уснули - башенками заросли,
очнулись в мелу трущоб,

складских времянок, посадок, мглы
печей в желтковом дыму,
попарно - за спинами скифских глыб,
в небе - по одному!

ПОЭТ И МУЗА

Между поэтом и Музой есть солнечный тяж,
капельницею пространства шумящий едва, —
чем убыстрённой поэт погружается в раж,
женская в нём безусловней свистит голова.

Сразу огромный ботинок сползает с ноги —
так непривычен размер этих нервных лодыг,
женщина в мальвах дарёные ест пироги,
по небу ходит колёсный и лысый мужик.



УДОДЫ И АКТРИСЫ


В саду оказались удоды,
как в лампе торчат электроды,
и сразу ответила ты:
– Их два, но условно удобно
их равными принять пяти.


Два видят себя и другого,
их четверо для птицелова,
но слева садится еще,
и кроме плюмажа и клюва
он воздухом весь замещен.

Как строится самолет,
с учетом фигурки пилота,
так строится небосвод
с учетом фигурки удода,
и это наш пятый удод.

И в нос говоря бесподобно,
– Нас трое, что в общем удодно,
ты – Гамлет, и Я и Оно.
Быть или... потом – как угодно...
Я вспомнил иное кино.

Экспресс. В коридоре актриса
глядится в немое окно,
вся тренинг она и аскеза,
а мне это все равно,
а ей это до зарезу.

За окнами ныло болото,
бурея, как злая банкнота,
златых испарение стрел,
сновало подобье удода,
пульсировал дальний предел.

Трясина – провисшая сетка.
Был виден, как через ракетку,
удода летящий волан,
нацеленный на соседку
и отраженный в туман.

Туда и сюда. И оттуда.
Пример бадминтона. Финты.
По мере летанья удода
актриса меняла черты:

как будто в трех разных кабинках,
кобета в трех разных ботинках –
неостановимый портрет –
босая, в ботфортах, с бутылкой
и без, существует и – нет,

гола и с хвостом на заколку,
"под нуль" и в овце наизнанку,
лицо, как лассо на мираж,
навстречу летит и вдогонку.
Совпала и вышла в тираж.

Так множился облик актрисин
и был во весь дух независим,
как от телескопа – звезда,
удод, он сказал мне тогда:

так схожи и ваши порывы,
как эти актрисы, когда вы
пытаетесь правильно счесть
удодов, срывающих сливы.
Их пятеро или...? – Бог весть!



# # #

Тот город фиговый — лишь флёр над преисподней.
Мы оба не обещаны ему.
Мертвы — вчера, оживлены — сегодня,
я сам не понимаю, почему.

Дрожит гитара под рукой, как кролик,
цветёт гитара, как иранский коврик.
Она напоминает мне вчера.
И там — дыра, и здесь — дыра.

Ещё саднит внутри степная зона —
удар, открывший горло для трезвона,
и степь качнулась чёрная, как люк,
и детский вдруг развеялся испуг.

Встреча 7 января
Иван Жданов
БАЛЛАДА



Я поймал больную птицу,
но боюсь её лечить.
Что-то к смерти в ней стремится,
что-то рвёт живую нить.
Опускает в сердце крылья,
между рёбер шелестит,
надрываясь от бессилья,
под ладонью верещит.
А в холодном клюве воздух –
шарик ртутный, уголёк,
надпись тусклая на звёздах,
слов безудержный поток.
Не намеренно – случайно
этот воздух пригублю
и открою чью-то тайну,
что-то заново слеплю.
...Вот по плачущей дороге
семерых ведут в распыл.
Чью беду и чьи тревоги
этот воздух сохранил?
Шестерых враги убили,
а седьмого сберегли.
Шестерым лежать в могиле,
одному не знать земли.
Вот он бродит над землёю,
под собой не чуя ног.
Паутину вяжет мглою
снегопада паучок.
Снегопад бывает белым
и не может быть другим.
Только кто же мажет мелом
в сон свивающийся дым,
если в мире, в мире целом
только он и невредим?
Он идёт, себя не пряча
в исчезающей дали,
потому что тех убили,
а его убить забыли
и случайно сберегли.
Сберегли его, не плача,
память, птица, пар земли.

# # #



Когда умирает птица,
в ней плачет усталая пуля,
которая так хотела
всего лишь летать, как птица.

ДО СЛОВА

Ты – сцена и актёр в пустующем театре.
Ты занавес сорвёшь, разыгрывая быт,
и пьяная тоска, горящая, как натрий,
в кромешной темноте по залу пролетит.
Тряпичные сады задушены плодами,
когда твою гортань перегибает речь
и жестяной погром тебя возносит в драме
высвечивать углы, разбойничать и жечь.
Но утлые гробы незаселённых кресел
не дрогнут, не вздохнут, не хрястнут пополам,
не двинутся туда, где ты опять развесил
краплёный кавардак, побитый молью хлам.
И вот уже партер перерастает в гору,
подножием своим полсцены обхватив,
и, с этой немотой поддерживая ссору,
свой вечный монолог ты катишь, как Сизиф.
Ты – соловьиный свист, летящий рикошетом.
Как будто кто-то спит и видит этот сон,
где ты живёшь один, не ведая при этом,
что день за днём ты ждёшь, когда проснётся он.
И тень твоя пошла по городу нагая
цветочниц ублажать, размешивать гульбу.
Ей некогда скучать, она совсем другая,
ей не с чего дудеть с тобой в одну трубу.
И птица, и полёт в ней слиты воедино,
там свадьбами гудят и лёд, и холода,
там ждут отец и мать к себе немого сына,
а он глядит в окно и смотрит в никуда.
Но где-то в стороне от взгляда ледяного,
свивая в смерч твою горчичную тюрьму,
рождается впотьмах само собою слово
и тянется к тебе, и ты идёшь к нему.
Ты падаешь, как степь, изъеденная зноем,
и всадники толпой соскакивают с туч,
и свежестью разят пространство раздвижное,
и крылья берегов обхватывают луч.
О, дайте только крест! И я вздохну от боли,
и продолжая дно, и берега креня.
Я брошу балаган – и там, в открытом поле...
Но кто-то видит сон, и сон длинней меня.


ПОРТРЕТ ОТЦА

И зеркало вспашут. И раннее детство
вернётся к отцу, не заметив его,
по скошенным травам прямого наследства,
по жёлтому полю пути своего.

И запах сгорающих крыльев. И слава
над жёлтой равниной зажжённых свечей.
И будет даровано каждому право
себя выбирать, и не будет ночей.

Но стоит ступить на пустую равнину,
как рамкой резной обовьётся она,
и поле увидит отцовскую спину
и небо с прямыми углами окна.

А там, за окном, комнатёнка худая,
и маковым громом на тронном полу
играет младенец, и бездна седая
сухими кустами томится в углу.

И мак погремушкой ударит по раме
и камешком чиркнет, и вспыхнет она
и гладь фотоснимка сырыми пластами,
как жёлтое поле, развалит до дна.

Проя́снится зеркало, зная, что где-то
плывёт глубина по осенней воде,
и тяжесть течёт, омывая предметы,
и свет не куётся на дальней звезде.




МАСТЕР


Займи пазы отверстых голосов,
щенячьи глотки, жаберные щели,
пока к стене твоей не прикипели
беззвучные проекции лесов!

Он замолчал и сумрак оглядел,
как гуртоправ, избавясь от наитья.
Как стеклодув, прощупал перекрытья.
И храм стоял, и цветоносил мел.

Он уходил, незрим и невесом,
но тверже камня и теплее твари,
и пестрота живородящей хмари
его накрыла картой хромосом.

Так облекла литая скорлупа
его бессмертный выдох, что казалось -
внутри его уже не начиналась
и не кончалась звездная толпа.

Вокруг него вздувались фонари,
в шарах стеклянных музыка летела,
пускал тромбон цветные пузыри,
и раздавалось где-то то и дело:
...я... задыхаюсь... душно... отвори...

И небеса, разгоряченный дых,
ты приподнял, как никель испарений.
Вчера туман с веревок бельевых
сносил кругами граммофонной лени
твой березняк на ножницы портних.


ГРОЗА

Храпя, и радуясь, и воздух вороша,
душа коня, как искра, пролетела,
как будто в поисках утраченного тела
бросаясь молнией на выступ шалаша.
Была гроза. И, сидя в шалаше,
мы видели: светясь и лиловея,
катился луг за шиворот по шее,
как конский глаз разъятый, и в душе
мы всех святых благодарили – три,
три раза столб огня охватывал одежду,
отринув в пустоту спасенье и надежду,
как выстрел гибельный чернея изнутри.
Был воздух кровью и разбоем напоён,
душа коня лилась и моросила,
какая-то неведомая сила
тащила нас в отечество ворон.
Кто вынул меч? Кто выстрел распрямил?
Чья это битва? Кто её расправил?
Для этой бойни нет, наверно, правил –
мы в проигрыше все! Из наших жил
натянута струна, она гудит
и мечется, как нитка болевая,
и ржёт, и топчется, и, полночь раздвигая,
ослепшей молнией горит.
Гроза становится всё яростней и злей,
в соломе роются прозрачные копыта,
и грива чёрная дождя насквозь прошита
палящим запахом стеклянных тополей.
Струится кривизна гранёного стекла,
ребристое стекло хмелеющего шара –
вот крона тополя. Над нами чья-то кара,
пожара отблески на сумерках чела.
Глядело то чело, уставясь на меня,
и небо прошлого в его глазах дышало,
и форма каждого зрачка напоминала
кровавый силуэт убитого коня.
Его убили здесь когда-то. На лугу,
на мартовском снегу, разбрасывая ноги,
упал он в сумерках, в смятенье и тревоге,
на радость человеку и врагу.
Не надо домыслов, подробностей. Рассказ
предельно краток: здесь коня убили.
И можно справиться, пожалуй, без усилий
со всем, что здесь преследовало нас.
Нам не вернуть языческих времён,
спят идолы, измазанные кровью.
И если бродят среди нас они с любовью,
то это идолы отечества ворон.


КРЕЩЕНИЕ

Душа идет на нет, и небо убывает,
и вот уже меж звезд зажата пятерня.
О, как стряхнуть бы их! Меня никто не знает.
Меня как будто нет. Никто не ждет меня.
Торопятся часы и падают со стуком.
Перевернуть бы дом - да не нащупать дна.
Меня как будто нет. Мой слух ушел за звуком,
но звук пропал в ночи, лишая время сна.
Задрал бы он его, как волка на охоте,
и в сердце бы вонзил кровавые персты.
Но звук сошел на нет. И вот на ровной ноте
он держится в тени, в провале пустоты.
Петляет листопад, втирается под кожу.
Такая тьма кругом, что век не разожмешь.
Нащупать бы себя. Я слухом ночь тревожу,
но нет, притихла ночь, не верит ни на грош.
И где-то на земле до моего рожденья,
до крика моего в мое дыханье вник
послушный листопад, уже мое спасенье.
Меня на свете нет. Он знает: будет крик.
не плещется вода, как будто к разговорам
полузаснувших рыб прислушиваясь, и
то льется сквозь меня немеющим задором,
то пальцами грозит глухонемой крови.
Течет во мне река, как кровь глухонемая.
Свершается обряд - в ней крестят листопад,
и он летит на слух, еще не сознавая,
что слух сожжет его и не вернет назад.


КОНТРАПУНКТ


Останься, боль, в иголке!
Останься, ветер, в чёлке
пугливого коня!
Останься, мир, снаружи,
стань лучше или хуже,
но не входи в меня!

Пусть я уйду в иголку,
но что мне в этом толку?
В ней заточенья нет.
Я стану ветром в чёлке
и там, внутри иголки,
как в низенькой светёлке,
войду в погасший свет,
себя сведу на нет.

Но стоит уколоться
кому-нибудь, как вдруг
свет заново прольётся,
и мир во мне очнётся,
и шевельнётся звук.

И вспрянут где-то кони,
спасаясь от погони
беды, пропавшей в стоне,
в лугах теряя след.
Нет лжи в таком обмане.
И топот, скрытый в ране,
копытами раздет.
Табун с судьбой в обнимку
несёт на гривах дымку,
и на его пути
глядят стога из мрака,
как знаки зодиака.
Ты их прочти.
Но, преклонив колена
в предощущенье плена,
иголку в стоге сена
мне не найти.



# # #


Мороз в конце зимы трясет сухой гербарий
и гонит по стеклу безмолвный шум травы,
и млечные стволы хрипят в его пожаре,
на прорези пустот накладывая швы.
Мороз в конце зимы берет немую спицу
и чертит на стекле окошка моего:
то выведет перо, но не покажет птицу,
то нарисует мех и больше ничего.

Что делать нам в стране, лишенной суесловья?
По нескольку веков там длится взмах ветвей.
Мы смотрим сквозь себя, дыша его любовью,
и кормим с рук своих его немых зверей.
Мы входим в этот мир не прогибая воду,
горящие огни, как стебли разводя.
Там звезды, как ручьи, текут по небосводу
и тянется сквозь лед голодный гул дождя.

Пока слова и смех в беспечном разговоре -
лишь повод для него, пока мы учим снег
паденью с облаков, пока в древесном хоре,
как лед, звенят шмели, пока вся жизнь навек
вдруг входит в этот миг неведомой тоскою,
и некуда идти, - что делать нам в плену
морозной тишины и в том глухом покое
безветренных лесов, клонящихся ко сну?


# # #

Вдруг кованого гипса нагота
была крапивой зажжена, и слово
всю облегло ее, и чернота
в ней расступилась и сомкнулась снова.

И не догнать! Не перейти черту!
Едва она успела оглянуться,
как ноги вмерзли в эту черноту -
к ней невозможно было прикоснуться.

Шмелиный зной качался на свечах
черней, чем кровь в сердечном провороте.
Но совпадают цвет и суть в ночах,
и боль, как шмель, горюет о полете.

Ты - светлый ангел, и тебе не жаль
тащить меня с молитвенной кошелкой
в свою окаменевшую печаль
и надо мной размахивать иголкой?

Был месяц втоптан в быт колоколов,
в часах кукушки больше не гнездились.
И зеленела тень поверх голов,
как на траве, когда мы расходились.



# # #


Когда неясен грех, дороже нет вины -
и звезды смотрят вверх и снизу не видны.

Они глядят со стороны на нас, когда мы в страхе,
верней, глядят на этот страх, не видя наших лиц.
Им все равно, идет ли снег нагим или в рубахе,
трещат ли сучья без огня, летит полет без птиц.

Им все равно, им наплевать в каком предметы виде.
Они глядят со стороны, колючий сея свет,
и он проходит полость рук, разомкнутых в обиде,
и возвращается назад. Но звезд на месте нет.

Они повернуты спиной, их не увидишь снизу.
и кто - скажите - мне хоть раз подняться выше смог,
чтобы увидеть, как течет не отсвет по карнизу,
не тень ручная по стене, а вне лица упрек?

Как эти звезды приручить, известно только Богу.
Как боль неясную унять, понятно только им.
Как в сердце черном возродить любовь или тревогу?
Молчат. И, как перед собой, пред небом мы стоим.

и снег проходит нагишом, невидим и неслышим,
и продолжается полет давно умерших птиц,
и, заменяя звездный свет, упрек плывет по крышам,
и я не чувствую тебя, и страх живет вне лиц.


ДВЕРИ НАСТЕЖЬ…

Лунный серп, затонувший в Море Дождей,
задевает углами погибших людей,
безымянных, невозвращенных.
То, что их позабыли, не знают они,
по затерянным селам блуждают огни
и ночами шуршат в телефонах.

Двери настежь, а надо бы их запереть,
да не знают, что некому здесь присмотреть
за покинутой ими вселенной.
И дорога, которой их увели,
так с тех пор и висит, не касаясь земли,-
только лунная пыль по колена.

Между ними и нами не ревность, а ров,
не порывистой немощи смутный покров,
а снотворная скорость забвенья.
Но душа из безвестности вновь говорит,
ореол превращается в серп и горит,
и шатается плач воскресенья.


# # #


Ты, как силой прилива, из мертвых глубин
извлекающей рыбу,
речью пойман своей, помещен в карантин,
совместивший паренье и дыбу.
Облаками исходит, как мор и беда,
отсидевшая ноги вода.

Посмотри: чернотой и безмолвием ртов,
как стеной вороненой,
зачаженные всплески эдемских кустов
окружают тебя обороной.
И, своею спиной повернувшись, луна
немоту поднимает со дна.

Даже если ты падать начнешь не за страх -
не достигнешь распада.
Ты у спящего гнева стоишь в головах,
как земля поперек листопада.
Сыплет ранами черной игры листопад,
блещет сталью своей наугад.

Ты стоишь по колена в безумной слюне
помраченного дара,
разбросав семена по небесной стерне
как попытку и пробу пожара,
проклиная свой жест, оперенный огнем,
и ладонь, онемевшую в нем.

Не соседи, не дети твои - эти сны,
наяву ли все это?
Ты последняя пядь воплощенной вины,
ты - свидетель и буквица света,
ты - свидетель, привлекший к чужому суду
неразменную эту беду.

Оттого ли, что сталь прорастает ножом
и стеной обороны,
завернувшись внахлест двуязычным ужом,
словно причет и плач похоронный,-
ты, как рану, цветок вынимаешь из пут
недосчитанных кем-то минут.



ПЛАЧ ИУДЫ

Иуда плачет - быть беде!
Печать навинного греха
Он снова ставит на воде,
и рыбы глохнут от стиха.
Иуда плачет - быть беде!
Он отражается в воде.
И волны, крыльями шурша,
и камни, жабрами дыша,
следят за ним.
Твердь порастает чешуей,
и, поглощаемый слезой,
твердеет дым.

Иуда плачет - быть беде!
Опережая скорбь Христа,
он тянется к своей звезде
и чувствует: она пуста.
В ней нет ни света ни тепла -
одна промозглая зола.
Она - не кровь и не вода,
ей никому и никогда
не смыть греха.
И остается в голос свой
вводить, как шорох огневой,
упрек стиха.



Встреча 24 декабря
Борис Рыжий
Борис Рыжий


***

Над саквояжем в чёрной арке
всю ночь играл саксофонист.
Бродяга на скамейке в парке
спал, постелив газетный лист.

Я тоже стану музыкантом
и буду, если не умру,
в рубашке белой с чёрным бантом
играть ночами на ветру.

Чтоб, улыбаясь, спал пропойца
под небом, выпитым до дна, -
спи, ни о чем не беспокойся,
есть только музыка одна.


***

Начинается снег. И навстречу движению снега
поднимается вверх - допотопное слово - душа.
Всё - о жизни поэзии и о судьбе человека
больше думать не надо, присядь, закури не спеша.

Закурю, да на корточках, эдаким уркой отпетым
я покуда живой, не нужна мне твоя болтовня.
А когда после смерти я стану прекрасным поэтом,
для эпиграфа вот тебе строчка к статье про меня:

Снег идёт и пройдёт, и наполнится небо огнями.
Пусть на горы Урала опустятся эти огни.
Я прошёл по касательной, но не вразрез с небесами,
в этой точке касания - песни и слёзы мои.

***

Я тебе привезу из Голландии Legо,
мы возьмем и построим из Legо дворец.
Можно годы вернуть, возвратить человека
и любовь, да чего там, еще не конец.
Я ушел навсегда, но вернусь однозначно -
мы поедем с тобой к золотым берегам.
Или снимем на лето обычную дачу,
там посмотрим, прикинем по нашим деньгам.
Станем жить и лениться до самого снега.
Ну, а если не выйдет у нас ничего -
я пришлю тебе, сын, из Голландии Legо,
ты возьмешь и построишь дворец из него.

***

Так гранит покрывается наледью,
и стоят на земле холода, -
этот город, покрывшийся памятью,
я покинуть хочу навсегда.
Будет теплое пиво вокзальное,
будет облако над головой,
будет музыка очень печальная -
я навеки прощаюсь с тобой.
Больше неба, тепла, человечности.
Больше черного горя, поэт.
Ни к чему разговоры о вечности,
а точнее, о том, чего нет.

Это было над Камой крылатою,
сине-черною, именно там,
где беззубую песню бесплатную
пушкинистам кричал Мандельштам.
Уркаган, разбушлатившись, в тамбуре
выбивает окно кулаком
(как Григорьев, гуляющий в таборе)
и на стеклах стоит босиком.

Долго по полу кровь разливается.
Долго капает кровь с кулака.
А в отверстие небо врывается,
и лежат на башке облака.

Я родился - доселе не верится -
в лабиринте фабричных дворов
в той стране голубиной, что делится
тыщу лет на ментов и воров.
Потому уменьшительных суффиксов
не люблю, и когда постучат
и попросят с улыбкою уксуса,
я исполню желанье ребят.
Отвращенье домашние кофточки,
полки книжные, фото отца
вызывают у тех, кто, на корточки
сев, умеет сидеть до конца.


Свалка памяти: разное, разное.
Как сказал тот, кто умер уже,
безобразное - это прекрасное,
что не может вместиться в душе.

Слишком много всего не вмещается.
На вокзале стоят поезда -
ну, пора. Мальчик с мамой прощается.
Знать, забрили болезного. "Да
ты пиши хоть, сынуль, мы волнуемся".
На прощанье страшнее рассвет,
чем закат. Ну, давай поцелуемся!
Больше черного горя, поэт.


ПРОЩАНИЕ С ДРУЗЬЯМИ

За так одетые страной
и сытые её дарами,
вы были уличной шпаной,
чтоб стать убийцами, ворами.

Друзья мои, я вас любил
под фонарями, облаками,
я жизнью вашей с вами жил
и обнимал двумя руками.

Вы проходили свой квартал
как олимпийцы, как атлеты,
вам в спины ветер ночь кидал
и пожелтевшие газеты.

Друзья мои, я так хотел
не отставать, идти дворами
куда угодно, за предел,
во все глаза любуясь вами.

Но только вы так быстро шли,
что потерял я вас из виду —
на самом краешке земли
я вашу боль спою, обиду.

И только вас не позову —
так горячо вы обнимали,
что чем вы были наяву,
тем для меня во сне вы стали.


***


Над домами, домами, домами
голубые висят облака -
вот они и останутся с нами
на века, на века, на века.

Только пар, только белое в синем
над громадами каменных плит…
никогда никуда мы не сгинем,
Мы прочней и нежней, чем гранит.

Пусть разрушатся наши скорлупы,
геометрия жизни земной, -
оглянись, поцелуй меня в губы,
дай мне руку, останься со мной.

А когда мы друг друга покинем,
ты на крыльях своих унеси
только пар, только белое в синем,
голубое и белое в си…


***


До пупа сорвав обноски,
с нар сползают фраера,
на спине Иосиф Бродский
напортачен у бугра –
начинаются разборки
за понятья, за наколки.

Разрываю сальный ворот:
душу мне не береди.
Профиль Слуцкого наколот
на седеющей груди!


***

Прежде чем на тракторе разбиться,
застрелиться, утонуть в реке,
приходил лесник опохмелиться,
приносил мне вишни в кулаке.

С рюмкой спирта мама выходила,
менее красива, чем во сне.
Снова уходила, вишню мыла
и на блюдце приносила мне.

Патронташ повесив в коридоре,
привозил отец издалека
с камышами синие озера,
белые в озерах облака.

Потому что все меня любили,
дерева молчали до утра.
«Девочке медведя подарили», –
перед сном читала мне сестра.

Мальчику полнеба подарили,
сумрак елей, золото берез.
На заре гагару подстрелили.
И лесник три вишенки принес.

Было много утреннего света,
с крыши в руки падала вода,
это было осенью, а лето
я не вспоминаю никогда.


***

Осыпаются алые клёны,
полыхают вдали небеса,
солнцем розовым залиты склоны -
это я открываю глаза.

Где и с кем, и когда это было,
только это не я сочинил:
ты меня никогда не любила,
это я тебя очень любил.

Парк осенний стоит одиноко,
и к разлуке и к смерти готов.
Это что-то задолго до Блока,
это мог сочинить Огарёв.

Это в той допотопной манере,
когда люди сгорали дотла.
Что написано, по крайней мере
в первых строчках, припомни без зла.

Не гляди на меня виновато,
я сейчас докурю и усну -
полусгнившую изгородь ада
по-мальчишески перемахну.


***

После многодневного запоя
синими глазами мудака
погляди на небо голубое,
тормознув у винного ларька.

Ах, как всё прекрасно начиналось:
рифма-дура клеилась сама,
ластилась, кривлялась, вырывалась
и сводила мальчика с ума.

Плакала, жеманница, молилась,
нынче улыбается, смотри:
как-то всё, мол, глупо получилось,
сопли вытри и слезу сотри.

Да, сентиментален, это точно.
Слёзы, рифмы, всё, что было, - бред.
Водка скиснет, но таким же точно
небо будет через тыщу лет.



СОЦРЕАЛИЗМ



1



Важно украшен мой школьный альбом -
молотом тяжким и острым серпом.
Спрячь его, друг, не показывай мне,
снова я вижу, как будто во сне:
восьмидесятый, весь в лозунгах, год
с грозным лицом олимпийца встаёт.

Маленький, сонный, по чёрному льду
в школу вот-вот упаду, но иду.

2

Мрачно идёт вдоль квартала народ.
Мрачно гудит за кварталом завод.

Песня лихая звучит надо мной.
Начался, граждане, день трудовой.

Всё, что я знаю, я понял тогда -
нет никого, ничего, никогда.

Где бы я ни был - на чёрном ветру
в чёрном снегу упаду и умру.

3

"…личико, личико, личико, ли...
будет, мой ангел, чернее земли.

Рученьки, рученьки, рученьки, ру...
будут дрожать на холодном ветру.

Маленький, маленький, маленький, ма... -
в ватный рукав выдыхает зима:

Аленький галстук на тоненькой ше...
греет ли, мальчик, тепло ли душе?"

4

Всё, что я понял, я понял тогда -
нет никого, ничего, никогда.

Где бы я ни был - на чёрном ветру
в чёрном снегу - упаду и умру.

Будет завод надо мною гудеть.
Будет звезда надо мною гореть.

Ржавая, в чёрных прожилках, звезда.
И - никого. Ничего. Никогда.


***



Герасима Петровича рука не дрогнула. Воспоминанье
номер один: из лужи вытащил щенка -
он был живой, а дома помер. И все. И я его похоронил.
И всё. Но для чего, не понимаю, зачем ребятам говорил,
что скоро всех собакой покусаю
что пес взрослеет, воет по ночам, а по утрам
ругаются соседи?

Потом я долго жил на этом свете и огорчался
или огорчал, и стал большой.
До сей поры, однако, не постоянно, граждане,
а вдруг, сжав кулаки в карманах брюк, боюсь вопроса:
где твоя собака?


ПОЧТИ ЭЛЕГИЯ

Под бережным прикрытием листвы
я следствию не находил причины,
прицеливаясь из рогатки в
разболтанную задницу мужчины.

Я свет и траекторию учел.
Я план отхода рассчитал толково.
Я вовсе на мужчину не был зол,
он мне не сделал ничего плохого.

А просто был прекрасный летний день,
был школьный двор в плакатах агитпропа,
кусты сирени, лиственная тень,
футболка «КРОСС» и кепка набекрень.
Как и сейчас, мне думать было лень:
была рогатка, подвернулась …



***

В наркологической больнице
с решеткой черной на окне
к стеклу прильнули наши лица,
в окне Россия, как во сне.

Тюремной песенкой отпета,
последним уркой прощена
в предсмертный час, за то что, это,
своим любимым не верна.

Россия - то, что за пределом
тюрьмы, больницы, ЛТП.
Лежит Россия снегом белым
и не тоскует по тебе.

Рук не ломает и не плачет
с полуночи и до утра.
Все это ничего не значит.
Отбой, ребята, спать пора!



Встреча 17 декабря
Александр Ерёменко

ПЕРЕДЕЛКИНО


Гальванопластика лесов.
Размешан воздух на ионы.
И переделкинские склоны
смешны, как внутренность часов.

На даче спят. Гуляет горький,
холодный ветер. Пять часов.
У переезда на пригорке
с усов слетела стая сов,

поднялся ветер, степь дрогнула.
Непринужденна и светла,
выходит осень из загула,
и сад встает из-под стола.

Она в полях и огородах
разруху чинит и разбой
и в облаках перед народом
идет-бредет сама собой.

Льет дождь... Цепных не слышно псов
на штаб-квартире патриарха,
где в центре аглицкого парка
стоит Венера. Без трусов.

Рыбачка Соня как-то в мае,
причалив к берегу баркас,
сказала Косте: "Все вас знают,
а я так вижу в первый раз..."

На даче сырость и бардак.
И сладкий запах керосина.
Льет дождь... На даче спят два сына,
допили водку и коньяк.

С крестов слетают кое-как
криволинейные вороны.
И днем, и ночью, как ученый,
по кругу ходит Пастернак.

Направо белый лес, как бредень.
Налево блок могильных плит.
И воет пес соседский, Федин,
и, бедный, на ветвях сидит.

... И я там был, мед-пиво пил,
изображая смерть, не муку,
но кто-то камень положил
в мою протянутую руку.

Играет ветер, бьется ставень.
А мачта гнется и скрыпит.
А по ночам гуляет Сталин.
Но вреден север для меня!



НОЧНАЯ ПРОГУЛКА


Мы поедем с тобою на А и на Б
мимо цирка и речки, завернутой в медь,
где на Трубной, вернее сказать, на Трубе,
кто упал, кто пропал, кто остался сидеть.

Мимо темной «России», дизайна, такси,
мимо мрачных «Известий», где воздух речист,
мимо вялотекущей бегущей строки,
как предсказанный некогда ленточный глист.

Разворочена осень торпедами фар,
пограничный музей до рассвета не спит.
Лепестковыми минами взорван асфальт,
и земля до утра под ногами горит.

Мимо Герцена — кругом идет голова.
Мимо Гоголя — встанешь и — некуда сесть.
Мимо чаек лихих на Грановского, 2,
Огарева, не видно, по-моему, — 6.

Мимо всех декабристов, их не сосчитать,
мимо народовольцев — и вовсе не счесть.
Часто пишется «мост», а читается «месть»,
и летит филология к черту с моста.

Мимо Пушкина, мимо… куда нас несет?
мимо «тайных доктрин», мимо крымских татар,
Белорусский, Казанский, «Славянский базар»…
Вон уже еле слышно сказал комиссар:
«Мы еще поглядим, кто скорее умрет…»

На вершинах поэзии, словно сугроб,
наметает метафора пристальный склон.
Интервентская пуля, летящая в лоб,
из затылка выходит, как спутник-шпион!

Мимо Белых Столбов, мимо Красных ворот.
Мимо дымных столбов, мимо траурных труб.
«Мы еще поглядим, кто скорее умрет». —
«А чего там глядеть, если ты уже труп?»

Часто пишется «труп», а читается «труд»,
где один человек разгребает завал,
и вчерашнее солнце в носилках несут
из подвала в подвал…

И вчерашнее солнце в носилках несут.
И сегодняшний бред обнажает клыки.
Только ты в этом темном раскладе — не туз.
Рифмы сбились с пути или вспять потекли.

Мимо Трубной и речки, завернутой в медь.
Кто упал, кто пропал, кто остался сидеть.
Вдоль железной резьбы по железной резьбе
мы поедем на А и на Б.


В ГЛУШИ КОЛЕНЧАТОГО ВАЛА


Ласточка с весною
в сени к нам летит…

В глуши коленчатого вала,
в коленной чашечке кривой
пустая ласточка летала
по возмутительной кривой.
Она варьировала темы
от миллиона до нуля:
инерциальные системы,
криволинейные поля.
И вылетала из лекала
в том месте, где она хотела,
но ничего не извлекала
ни из чего, там, где летела.

Ей, видно, дела было мало
до челнока или затвора.
Она летала как попало,
но не оставила зазора
ни между севером и югом,
ни между Дарвином и Брутом,
как и диаметром и кругом,
как и термометром и спрутом,
между Харибдой и калибром,
как между Сциллой и верлибром,
как между Беллой и Новеллой,
как и новеллой и Новеллой.
Ах, между Женей и Андреем,
ах, между кошкой и собакой,
ах, между гипер- и бореем,
как между ютом или баком.

В чулане вечности противном
над безобразною планетой
летала ласточка активно,
и я любил ее за это.



ОТРЫВОК ИЗ ПОЭМЫ

Осыпается сложного леса пустая прозрачная схема.
Шелестит по краям и приходит в негодность листва.
Вдоль дороги прямой провисает неслышная лемма
телеграфных прямых, от которых болит голова.

Разрушается воздух. Нарушаются длинные связи
между контуром и неудавшимся смыслом цветка.
И сама под себя наугад заползает река,
и потом шелестит, и они совпадают по фазе.

Электрический ветер завязан пустыми узлами,
и на красной земле, если срезать поверхностный слой,
корабельные сосны привинчены снизу болтами
с покосившейся шляпкой и забившейся глиной резьбой.

И как только в окне два ряда отштампованных елок
пролетят, я увижу: у речки на правом боку
в непролазной грязи шевелится рабочий поселок
и кирпичный заводик с малюсенькой дыркой в боку.

Что с того, что яне был там только одиннадцать лет.
У дороги осенний лесок так же чист и подробен.
В нем осталась дыра на том месте, где Колька Жадобин
у ночного костра мне отлил из свинца пистолет.

Там жена моя вяжет на длинном и скучном диване.
Там невеста моя на пустом табурете сидит.
Там бредет моя мать то по грудь, то по пояс в тумане,
и в окошко мой внук сквозь разрушенный воздух глядит.

Я там умер вчера. И до ужаса слышно мне было,
как по твердой дороге рабочая лошадь прошла,
и я слышал, как в ней, когда в гору она заходила,
лошадиная сила вращалась, как бензопила.


***

Я памятник себе...

Я добрый, красивый, хороший
и мудрый, как будто змея.
Я женщину в небо подбросил -
и женщина стала моя.

Когда я с бутылкой "Массандры"
иду через весь ресторан,
весь пьян, как воздушный десантник,
и ловок, как горный баран,

все пальцами тычут мне в спину,
и шепот вдогонку летит:
он женщину в небо подкинул,
и женщина в небе висит...

Мне в этом не стыдно признаться:
когда я вхожу, все встают
и лезут ко мне обниматься,
целуют и деньги дают.

Все сразу становятся рады
и словно немножко пьяны,
когда я читаю с эстрады
свои репортажи с войны,

и дело до драки доходит,
когда через несколько лет
меня вспоминают в народе
и спорят, как я был одет.

Решительный, выбритый, быстрый,
собравший все нервы в комок,
я мог бы работать министром,
командовать крейсером мог.

Я вам называю примеры:
я делать умею аборт,
читаю на память Гомера
и дважды сажал самолет.

В одном я виновен, но сразу
открыто о том говорю:
я в космосе не был ни разу,
и то потому, что курю...

Конечно, хотел бы я вечно
работать, учиться и жить
во славу потомков беспечных
назло всем детекторам лжи,

чтоб каждый, восстав из рутины,
сумел бы сказать, как и я:
я женщину в небо подкинул -
и женщина стала моя!


***

В электролите плотных вечеров,
где вал и ров веранды и сирени
и деревянный сумрак на ступенях,
ступеньками спускающийся в ров,
корпускулярный, правильный туман
раскачивает маятник фонарный,
скрипит фонарь, и свет его фанерный
дрожит и злится, словно маленький шаман.

Недомоганье. Тоненький компот.
Одна большая гласная поет,
поет и зябнет, поджимая ноги,
да иногда замрет на полдороге,
да иногда по слабенькой дороге
проедет трикотажный самолет...


ЧЕЛОВЕК ПОХОЖ НА ТЕРМОПАРУ

Человек похож на термопару:
если слева чуточку нагреть,
развернется справа для удара…
Дальше не положено смотреть.
Даже если все переиначить —
то нагнется к твоему плечу
в позе, приспособленной для плача…
Дальше тоже видеть не хочу.


СОНЕТ №4

(Из «Невенка сонетов»)

Громадный том листали наугад.
Качели удивленные глотали
полоску раздвигающейся дали,
где за забором начинался сад.

Все это называлось "детский сад",
а сверху походило на лекало.
Одна большая няня отсекала
все то, что в детях лезло наугад.

И вот теперь, когда вылазит гад
и мне долдонит, прыгая из кожи,
про то, что жизнь похожа на парад,
я думаю: какой же это ад!

Ведь только что вчера здесь был детсад,
стоял грибок, и гений был возможен.


В. ВЫСОЦКОМУ


Я заметил, что, сколько ни пью,
все равно выхожу из запоя.
Я заметил, что нас было двое.
Я еще постою на краю.

Можно выпрямить душу свою
в панихиде до волчьего воя.
По ошибке окликнул его я, —
а он уже, слава Богу, в раю.

Занавесить бы черным Байкал!
Придушить всю поэзию разом.
Человек, отравившийся газом,
над тобою стихов не читал.

Можно даже надставить струну,
но уже невозможно надставить
пустоту, если эту страну
на два дня невозможно оставить.

Можно бант завязать — на звезде.
И стихи напечатать любые.
Отражается небо в лесу, как в воде,
и деревья стоят голубые…


В ГУСТЫХ МЕТАЛЛУРГИЧЕСКИХ ЛЕСАХ


В густых металлургических лесах,
где шел процесс созданья хлорофилла,
сорвался лист. Уж осень наступила
в густых металлургических лесах.

Там до весны завязли в небесах
и бензовоз, и мушка дрозофила.
Их жмет по равнодействующей сила,
они застряли в сплющенных часах.

Последний филин сломан и распилен
и, кнопкой канцелярскою пришпилен
к осенней ветке книзу головой,
висит и размышляет головой,
зачем в него с такой ужасной силой
вмонтирован бинокль полевой?


ТУШИНСКИМ КОЧЕГАРАМ СЛАВЕ В. И ТОЛЕ И.


Кочегар Афанасий Тюленин,
что напутал ты в древнем санскрите?
Ты вчера получил просветленье,
а сегодня — попал в вытрезвитель.
Ты в иное вошел измеренье,
только ноги не вытер.

Две секунды коротких
пребывал ты в блаженном сатори.
Сразу стал разбираться в моторе
и в электропроводке.

По котельным московские йоги,
как шпионы, сдвигают затылки,
а заметив тебя на пороге,
замолкают и прячут бутылки.

Ты за это на них не в обиде.
Ты сейчас прочитал на обеде
в неизменном своем Майн Риде
все, что сказано в ихней Риг-Веде.

Все равны перед Богом, но Бог
не решается, как уравненье.
И все это вчера в отделенье
объяснил ты сержанту как мог.

Он тебе предложил раздеваться,
и, когда ты курил в темноте,
он не стал к тебе в душу соваться
со своим боевым каратэ.


Ты не знаешь, просек ли он суть
твоих выкладок пьяных.
Но вернул же тебе он «Тамянку».
А ведь мог не вернуть.



ДА ЗДРАВСТВУЕТ СТАРАЯ ДЕВА

Да здравствует старая дева,
когда, победив свою грусть,
она теорему Виёта
запомнила всю наизусть.

Всей русской душою проникла,
всем пламенем сердца вошла
и снова, как пена, возникла
за скобками быта и зла.

Она презирает субботу,
не ест и не пьет ничего.
Она мозговую работу
поставила выше всего.

Ее не касается трепет
могучих инстинктов ее.
Все вынесет, все перетерпит
суровое тело ее,

когда одиноко и прямо
она на кушетке сидит
и, словно в помойную яму,
в цветной телевизор глядит.

Она в этом кайфа не ловит,
но если страна позовет —
коня на скаку остановит,
в горящую избу войдет!

Малярит, латает, стирает,
за плугом идет в борозде,
и северный ветер играет
в косматой ее бороде.

Она ничего не кончала,
но мысли ее торжество,
минуя мужское начало,
уходит в начало всего!

Сидит она, как в назиданье,
и с кем-то выходит на связь,
как бы над домашним заданьем,
над всем мирозданьем склонясь.



ФИЛОЛОГИЧЕСКИЕ СТИХИ

«Шаг в сторону — побег!»
Наверно, это кайф —
родиться на земле
конвойным и Декартом.
Гусаром теорем!
Прогуливаясь, как
с ружьем наперевес,
с компьютерами Спарты.

Какой погиб поэт
в Уставе корабельном!
Ведь даже рукоять
наборного ножа,
нацеленная вглубь,
как лазер самодельный,
сработана как бред,
последний ад ужа…

Как, выдохнув, язык
выносит бред пословиц
на отмель словарей,
откованных, как Рим.
В полуживой крови
гуляет электролиз —
невыносимый хлам,
которым говорим.

Какой-то идиот
придумал идиомы,
не вынеся тягот
под скрежет якорей…
Чтоб вы мне про Фому,
а я вам — про Ерему.
Читатель рифмы ждет…
Возьми ее, нахал!

Шаг в сторону — побег!
Смотри на вещи прямо:
Бретон — сюрреалист,
А Пушкин был масон.
И ежели далай,
то непременно — лама.
А если уж «Союз»,
то, значит, — «Аполлон».

И если Брет — то Гарт,
Мария — то Ремарк,
а кум — то королю,
а лыжная — то база.
Коленчатый — то вал,
архипелаг…
здесь шаг
чуть в сторону — пардон,
мой ум зашел за разум.

Встреча 10 декабря
Юрий Арабов

***

Нет никого, кто бы смерил темницу рукою,
Ни одного, кто бы смог описать эту жесть.
К этим троим, потерявшимся в вечном покое,
Не доползти, даже если залезешь на крест.

Лодка качается средь водяной мелюзги,
Если порвется батут, - утонет.
Горы извилисты, как мозги,
Но без Гологофы кто их надстроит?

Почта закрыта, молчит Тиберий,
Над Вифлеемом звезды не видно.
Там след впечатан на рыхлом небе,
Словно в ушанке у инвалида.

Птица надстраивает свой мост,
Словно струну, в вышине скребясь.
Но равенство птице – это еще вопрос,
Той, что сжимается, словно кулак, садясь.

Можно, конечно, залезть на сук
И что-нибудь посмешней солгать,
Так утка выкрякивает свой крюк,
И гусь говорит: «Ага!»

И потому, возвращаясь к большому стилю,
К длинной строке, уставшей от уточнений,
Можно сказать, что грязнее речного ила
Есть только жизнь без пророчества и речений.

Нет никого, кто бы смерил сию темницу
Ни сантиметром, ни просто хотя б ногами.
Ухо моллюска глухо, а око птицы
Только и дружит, что с облаками.



РАЗМЫШЛЕНИЕ О ВОЗМОЖНОСТИ ВЫБОРА.

1.1.

Я русский бы выучил только за то,
что им разговаривал я.
А если б не выучил все же? Зато
я был бы похож на коня.

Носился бы в поле, телегу возил
и сани, что шепчут «вжик-вжик»,
покуда меня бы
не охолостил
какой-нибудь сучий мужик.

Отрезал бы все, чем я был знаменит,
и все, что я в жизни любил.
Как будто я даже
не антисемит,
а он не российский дебил.

А если б, пожалуй, я не был конем
и сани б с трухой не возил,
то я бы, пожалуй, стал пешим при нем
и сам бы коня оскопил.

Но я не хочу оскоплять ни коней,
ни разных подобных существ.
Я их почитаю как малых детей,
зачатых из странных веществ.

И коль этот выбор, мне данный судьбой,
нельзя без ножа разрешить,
то я не хочу быть конем и собой,
и русский не стану учить.

1.2

О если бы я был еврей,
не дай, конечно Бог,
я ноги бы унес скорей
от этих гаснущих полей
туда, куда бы мог.

О если бы я русским был,
не приведи Господь,
то как бы я тогда запил
и в крышку отческих могил
забил последний гвоздь.

А если бы я был в сердцах,
допустим, осташом?
То я б уже ходил в отцах
прогресса и в чужих песцах
далеко бы ушел.

А если бы я был арап?
О как бы, надломивши трап,
уполз бы я в кювет!
Я пел бы в пламенном бреду,
я забывался бы в чаду,
как и писал поэт.


Но, скажем, будешь ты француз
хотя бы иногда,
то, чтобы сирым мерить пульс,
в какой-нибудь Экибастуз
приедешь ты сюда.

И вдруг увидишь ты окрест
средь ровныя долин
консенсус, стынущий асбест
и в клубе, где сгорел насест,
полупустой графин.

Когда, пылая и дрожа,
на брата восстает межа
и врет козырный туз,
то лучше бы я был еврей,
подумаешь, иль лук-порей,
да только б не француз.

Уж лучше девочкой сырой,
уж лучше мальчиком с серьгой
на станции Зима.
Я — непонятно, кто такой,
монах, обманутый судьбой,
мне мать — сыра земля.



***

Брошенный в яму и втоптанный в грязь,
я оказался в родных местах.
Я ведь об этом читал, постясь,
о брошенных в яму и втоптанных в грязь

Кто предпочтет закусывать с Валтасаром
Лучше торчать с Симеоном-столпником
там, где уж если и распластает,
то не насильник, а просто молния.

Изнутри говорящая тихо рыба
и олень, говорящий тугим полетом,
разве знают они, что такое дыба,
что такое вера для идиота?

Я ведь об этом — глубокой яме...
Что там внутри? Баскетбольный мячик,
крот, что Голгофу точил, в Коране
пропуск, копыта от старой клячи,

легион выпускающих волка в стадо
и коту поручивших стеречь сметану,
пустыри, назвавшиеся зоосадом,
где упавший навзничь не имет сраму.

Где ничком упавший достоин чести
называться праведником и сирым.
Только нимб над ними из серой жести
зашумит, когда оборвется ливень.

И укушен этой больной природой,
как собакой, пойманной на овчину,
я, упавший в яму, давлюсь свободой
и леплю зверей из холодной глины.



РОМАНС

Покатился стакан и нарезкой упал.
Так чего ж ты залился слезами?
Пусть стакан, пусть его ты зубами кусал,
пусть все пломбы оставил в стакане.

Пусть загадочный мастер его создавал,
но чего ты рыдаешь по фене?
Ты ж его не купил, ты ж его заиграл
год назад в позабытой кофейне.

И ребенок смотрел на тебя, подлеца,
и Толстой с Достоевским глазели,
как ты клал его в брюки с глухого торца
и еще прикрывался газетой.

Он на Севере диком стоял одинок
и задумчив на горной вершине,
а теперь вот валяется пальмой у ног,
как и ты, на глубоком отшибе.

Ну, упал он, паскуда, с крутого стола,
ну, хозяйка порезала ногу.
Так она ж его после сама собрала
и в окошко отправила к Богу.

Ведь нельзя же соленые жечь огурцы
и повертывать газовый краник,
чтоб сияли всю ночь голубые песцы,
чтоб стакан отыскал подстаканник...

Друг мой дикий! Загадочный друг без креста,
мы еще доживем до эпохи,
где поменьше стакан
влезет в больший стакан,
образуя прозрачные блоки.

Ну а коль не сбылось и коль не сжилось,
мы не станем заламывать руки,
а укатим куда-нибудь в Лос-Анжелос,
где, к несчастью, одни только рюмки.


***

Мир ловил меня, как умел.
Если бы, как зверька, если бы, как врага...
Батогами, шапкой, завалом дел,
перед лбом захлопывая врата.

Мир ловил меня, как ежа,
завернув ладони в манжет рубах.
Шепотком приманивал дележа
и к церквям пристраивая кабак.

Мир ловил меня, как обвал,
по осям декартовым вкривь и вкось.
Не скажу, чтоб очень уж баловал,
но кто выиграл, это еще вопрос.

Мир ловил меня, как хотелось мне.
Я бы вырвался, если бы был комар,
оставаясь, в общем, в своем уме...
Мир ловил меня и поймал.

Об косяк не очень-то приложив,
и не часто пробуя под каток...
К сорока, когда тело привыкнет жить,
и отца продашь за один глоток.

За один глоток передашь тот свет
на лоток, где яйца и куличи.
Я отца не продал, поскольку нет
у меня его, и ищи-свищи...



ЕЩЕ ОДНА ПАМЯТЬ



1.

Я жил в летающей Трое, – нации
Расширенной авиации
И нервного срыва. Тот,
Кто не был надушен одеколоном «В полет»,
Был не Гагарин, который ушел на стартю
В мавзолее лежали двое,
Причем, лежали подряд.

Бокс уважали, но стриглись под полубокс,
Есои дадут по морде и башня, как колобок,
В сторону отлетит... Что можно сзать про это?
Будешь похож на вятого что нес в руках свою репу.

Если отрубят голову, будешь кабриолет –
Это крутая тачка, в ней откидной верх.
Но Москве тогда не было
Ни летних шин, ни кабриолетов,
Зато каждый, кто не постригся,
Смахивал на поэтов.

Каждый, кто не родился, смахивал на врага,
Поэтому все рождались и брили себе рога.
Мир платоновских эйдосов стал похож на пустырь –
Все воплотились в Трое и нюхали свой нашатырь.

Мы части архиологии, зачем уезжать в Тамань?
Можно, как Шлиман, в штанах раскопать карман.
Там динарий кесаря в компании пятаков:
Один – на метро, а другие в копилку для дураков.

За горизонтом живут быстрее, там нюхают кокс.
Я поглядел на икону, – на ней был нестриженный Бог,
И я сделал скобку в отместку за полубокс,
Которым детей питали, и Троя пошла в закос.

Все оазалось в скобках. Я получил аттстат
(условный и в скобках). Начал держать удар.
(В скобках завел семью.) Внимательный госкомстат
Мне сообщил, что (в скобках я – последний мудак.)

Свобода явилась нагая,
Бросая под ноги костер.
Мы все в ней сгорели, предполагая,
Что у нее – сутенер.

«Воду с лица не пить» – сказала Офелия, поднырнув.
Троя распалась
На шасси,лонжерон, закрылки...
И те, кто свободу еще не успел глотнуть,
Начали брить под бокс свои прямые затылки.


Я понял, что в бое стрижек выигрывает, кто лыс,
Его не схватить за репу, не преложить об сфальт.
В Трое с петли на штопор меняется наша мысль,
Которая раньше старта попробовала фальстарт.


И если б встретил кого-нибудь из вождей
Будущей светлой жизни, то я бы его спросил:
«Зачем ты бросаешь в это говно дрожжей?
Мы же и так не знаем, что делать с ним».


...Я думаю эти строки у очень большой воды.
Море штормит, дерется, лишая себя дверей.
Их отпирали греки и плыли бы до Москвы,
Если б там было море, – а не порт для пяти морей.

2.

Анонимные алкоголики пьют купорос и ртуть.
Алкоголики завязавшие жрут лишь зубную пасту.
И я среди них, как вьюнош, ступивший на торный путь,
Что идет на пожар, прихватив акваланг и ласты.

Алкоголик приятнее, чем трезвеннник-параноик,
Отрицание слаще, чем партийный билет.
Святой ярче лампочки в своем ореоле,
И лампочку можно свинтить, а святого нет.

Счастье становится пресным,
Как море, продетое сквозь ушко,
И грязь – интересней, чем очистительный фильтр.
Мы в детстве гурили одно гузно

И чтоб оно было крепче, еще отрывали фильтр.
Это был тренинг гадостью, испытание дерьмецом,
Проникающим через поры в каждый участок клетки.
И тот, кто не стал убийцей, растлителем, подлецом,
Заслуживает в раю завалинки или скамейки.

Мы вырастали, как лопухи, на компосте – вдвойне.
Жирели и гнулись, выигрывал тот, кто тих.
...Мозговой участковый свистанул в моей голове,
Помахал своей палкой, и я обрываю стих.


НИНА ИСКРЕНКО







ФИВАНСКОЙ ЦИКЛ



Пролог



ЗАЧЕМ

высоким голосом наитья

ЗАЧЕМ

спокойным голосом рассудка

ЗАЧЕМ

скабрезным басом вожделенья

ЗАЧЕМ

сухим хихиканьем безумства

ЗАЧЕМ

блаженным космосом толпы

Зачем перелопатили могилы

перекупили лучших летописцев

свернули в матрицу пивные прорицанья

и отраженья в ступе истолкли



когда слепые входят в царство мертвых

когда выходят мертвые из трупов

и как партнеры поднимаются по трапу

и держат паузу как рыбы и пророки

и медленно сошествуют в народ

когда река течет наоборот

и берега срастаются в подвалы

дебилы рвутся в интеллектуалы

и пушки занимают левый ряд

и верные сыны уходят в запевалы



когда трава вмерзает в кованую медь

когда судьба кончается на ять

и хочется пинать ее ногами

и хочется урвать

положенную треть

и выстроить дворцы в помойной яме

а то и просто в землю закопать

а то уж и не хочется

как знать

кому пристало говорить с богами

кому серпом ударить по кимвалам

кому на бочку влезть

и пукнуть в рифму

кому отстать и тенью захлебнуться

изображая только пустоту.



Зачем тебе герой седьмая голова

и семивратный град

в котором не родишься

Когда и так всего боишься

зачем тебе е щ е права



Как тот орел картонный раздвоишься

Как эта топь по-своему жива

пребудешь









Референдум



Говорил Педераст Антиквару
Говорил Антиох Кантемиру
Говорил Одиссей Телемаку
Говорил Йес-ыт-ыз Невер-мору
Говорил МНС инженеру
и Пегасу-коню говорил Телемост
прямо в морду


Ты Конек говорит Подзаборный
Перворвотный мой сын миру-мирный
Ты лети напрямки выше хляби-реки
От Бараньего Рога до Курской дуги
с пересадкой на Курской-товарной

Говорил Корифей предрекая
примиренье Эдипа и Лая
Говорила Сивилла икая
Чек в невинный отдел выбивая
О крестовом походе без крестов и вериг
О походе крестовых шестерок в престольный кабак
И о кровосмешении рек

Говорил Пантократор а может быть рёк
Ты лети мой Конек Байконурный
между красной икрою и черной
Между Черною Былью и Красной Москвой
И покуда не станешь травою морской
и покуда не глянешь в проем воровской
между кованной грудью и тенью эфирной
и покуда не выпьешь Имбирной
на заплеванной станции Вечный Покой

Не касайся нас Господи светлой рукой





ПАСТОРАЛИ – 89



1



Однажды молодой пастух
с напильником в ушах
сказал мне Что там за петух
так лает в камышах


А может это горностай
разъятый на куски?
Или сиреневый вампир
Стирает свой мундир


Сказал он мне Поди Узнай
Не нужно ли чего
Быть может пиво привезли
Или еще чего

Я говорю Еще чего
Не видишь Я тону
Ты вынь напильник из ушей
Заткнись И не мешай


2

Однажды юный контролер
с веселым пастухом
у гражданина средних лет
спросили про билет

И у автобусной стези
при свете женских глаз
они его оштрафовать
немножечко пытались

Но он вдруг скрючил средний палец
дохнул огнем как Прометей
и вырвал мелочное сердце
у ненавистного врага

Оно в дымящемся асфальте
проколотилось так примерно с час
да и затихло

Дети дети
Ну что же вырастет из вас


3

Один пастух иногородний
меня как женщину привлек
Я вся была как мотылек
когда встречались мы в передней
у заместителя газеты Светлый Путь
или на выставке картинной
Он причесался под блондина
наклеил волосы на грудь

Мы оба с ним старались, создавая
высокообразцовую среду
когда буквально в следующем году
вдруг разразилась Третья Мировая

И он сказал мне на прощанье
Рая
Я в смертный бой сейчас иду
Быть может я погибну умирая
или утону в радиоактивном пруду
Но все равно к тебе я путь найду
И я его жалела вся рыдая

Тут все погасло Курица рябая
упала на садовую скамью
Я потеряла голову мою
Они на запад шли пути не выбирая
Очнулись мы в раю

Все в фартучках Один в углу с винтовкой
На завтрак постное Поют Проходы узки
Кто сеет рожь кто мочится на доски
Тот занят шашлыками а этот голодовкой

А мой-то глянь ну прямо
инкассатором французским
И я при нем английскою булавкой



4


Однажды личный демиург
пастушьего царя
был оскоплен в Святой Четверг
Как выяснилось зря


Ведь можно было подождать
до пятницы утра
когда пойдет прямой эфир
на Южно-Сахалинск


5



Однажды ночью пастухи
сидели у костра
и к ним прохожий подошел
из дальней стороны

Он шел из дальней стороны
и он устал идти
И вот увидел костерок
и на людей глядел

Они ему сказали так
И дали кипяток
Садись сказали Говори
Что можешь? Но не ври

Он сел и выпил кипяток
И он ответил так
Я все могу ответил он
впадая в моветон

Могу поднять тяжелый вес
И починить замок
Могу предсказывать без рук
Удачу и недуг

Еще умею саван шить
и плакать на заказ
Могу и депутатом быть
по наущенью масс

И самым главным быть могу
И самым небольшим
Могу и женщиной когда
ну очень уж припрет

Могу одеться как народ
трудиться как народ
и речь и мыслить как народ
могу наоборот

Могу украсить склоны гор
венками облаков
Могу покинуть этот мир
на благо тех кто сир

и обездолен и незряч
и дряхл и одинок
Могу вам подарить цветок
и выпить кипяток

Они сказали Ты могуч
прекрасен и здоров
Дадим тебе от счастья ключ
Цени дары волхвов

Дадим тебе от счастья ключ
Вот этот длинный бич
Ты честен смел на все готов
Иди Паси коров





Фиванский цикл



Колыбельная



Сегодня опять ничего не будет

СМИРИСЬ

Когда подойдет к бегущей груди

ВОДА

Когда упадут в кипящую медь

ПРУДЫ

Опять не поднимется легкий дымок

ЗДЕСЬ

Ты будешь собою когда позовут

ВСТАНЬ

Ты будешь женою когда повелят

ЛЯГ

Ты будешь слюною когда зашипят

ПЛЮНЬ

Ты будешь звездою когда упадет

СНЕГ

Далекой звездою упавшей в пустой

СНЕГ

Какой-то паршивец какой-то срамной

ГНОМ

Играет на разгах когда ты идешь в

ХРАМ

И бродят собаки вдоль черных слепых

СТЕН

Ты знаешь что нет ничего за чертой

ТАМ

Ты вспомнишь об этом когда позовут

ВСТАНЬ

Ты забудешь об этом когда повелят

ЛЯГ

Ты вздрогнешь читая об этом в глазах

РАБЫНЬ

Ты эхом ответишь делекой звезде

Ы-Ы-ЫННЬ

Далекой звезде упавшей в пустой

Снег



P.S. В наборе банальностей есть вековой

Смысл

В молчании зрителей зреет дверной

Скрип

В дрожании зеркала жив горловой

Спазм

Но мало Искусства в игре выхлопных

труб

Но мало Искуссства И это дурной

знак



P.P.S. В палатке у озера есть надувной

круг


***


Н а р к о м а н к а Ф е д я

выглядит прекрасно

давеча и присно

в ситцевых трусах

Красит абрикосом

лысину и стулья

и пасет корову

нежным голоском



А н а ш и с т к а Ш у р а

курит вполнакала

кошек не гуляет

взяток не берет

Пять кило картошки

стоят три с полтиной

Вот тебе и баня

Вот тебе и вот



Соберутся девки

сядут п о л ю б о в н о

изредка поплачут

изредка всплакнут

То читают "Правду"

То гуся зарежут

То махнут в Одессу

угонят самолет










Made on
Tilda